Повитель
Шрифт:
Сколько дней пролежала в беспамятстве — Аниска не знала. Когда очнулась, первое, что увидела, — склонившееся над ней лицо Григория.
— Ожила? — спросил он, усмехаясь.
— Болит голова и… тело все, — пожаловалась Аниска и вдруг вздрогнула, будто только что разглядела того, кто склонился над ней, сделала попытку приподняться, зашептала быстро: — А уйти — уйду… Расскажу всем… и Веселову, как ты меня…
Аниска говорила торопливо, словно боялась, что не успеет всего высказать. И точно: на полуслове оборвала, обмякла,
— Ну, ну, выздоравливай… А потом посмотрим… — спокойно промолвил он.
И эту зловещую усмешку Аниска запомнила надолго.
Она, может, и забыла бы ее. Но когда выздоровела и стала передвигаться по комнате на не окрепших еще ногах, Григорий окликнул ее:
— Поди-ка сюда…
Аниска обернулась и обомлела: Григорий смотрел на нее с точно такой же усмешкой.
Видя, что жена не двигается, Григорий сам подошел к ней. И по мере того как подходил, усмешка таяла на лице Бородина, глаза наливались тусклым, свинцовым блеском. Не успела Аниска прийти в себя, как Григорий схватил ее обеими руками за горло и стал душить. Аниска несколько раз дернулась, задохнулась, и ноги ее подкосились. Только тогда Григорий немного ослабил пальцы, встряхнул Аниску, не выпуская из рук ее горла.
Секунд десять они молча смотрели друг на друга. Аниска — глазами, полными великого, не осознанного еще страха, а Григорий — злыми, прищуренными, пронизывающими насквозь.
Наконец Григорий разжал губы:
— Ты знай: задушу, как курицу, одной рукой, если вздумаешь…
На этот раз Григорий говорил тихо, не повышая голоса. Аниска не улавливала в нем ни злости, ни волнения, ни угрозы. Но именно потому, что голос звучал неторопливо, спокойно, поняла: задушит. Вот так же спокойно, не торопясь, как сейчас говорит.
Григорий отшвырнул жену к стене и грузно зашагал по комнате. У Аниски не было уже сил ни подняться, ни закричать. Сжавшись в комочек, она смотрела на его ноги, обутые теперь в тяжелые, пахнущие дегтем юфтевые сапоги. Губы ее по-детски дрожали, Григорий подошел почти вплотную к ней и остановился. Аниска, ожидая пинка в лицо, отстранилась, прикрыла голову локтем. Но Григорий только вымолвил:
— Не бойся, сейчас не трону… Подохнешь еще. А позже — все сполна получишь…
И Аниска получила.
Бил он ее часто, по поводу и без повода. Опоздает ли чуть с обедом, подаст ли мужу по ошибке не то, что просил, — за все Григорий бил жену смертным боем, будто поставил перед собой цель — живьем загнать ее в могилу.
Однажды Веселов, обычно не разговаривавший с Григорием, остановил его на улице:
— Вот что, Григорий… Зачем же над женой измываешься?
Бородин, стоя вполоборота к Андрею, вынул руки из карманов, внимательно осмотрел их зачем-то со всех сторон. А потом, не поворачивая головы, взглянул на Веселова, проговорил осторожно:
— Ну,
— Никто мне не жаловался пока. Сам я не раз слышал ее вой, проходя мимо твоего дома…
— А может, она от радости плачет, — уже смелее огрызнулся Бородин.
— Ты брось, Григорий… У Аниски синяки не сходят с лица… Идет по улице — ветер шатает…
— Шатает, говоришь? — зло и угрюмо заговорил Григорий. — А тебе что за дело? Ты чего нос свой суешь в чужую семью?
— Ощетинился! Я же по-человечески с тобой, — попробовал возразить Веселов, но Григорий не стал его слушать.
— Суй свой нос в другое место… И живи со своей… хоть на руках носи ее, хоть на санках вози. А я уж как умею…
Дорого обошлось Аниске это непрошеное заступничество!
Немного поутих Григорий, вроде одумался после того, как у Аниски, почти в начале беременности, получился выкидыш.
— Бил бы… побольше, — тихо проговорила Аниска, когда он злобно прошипел, стоя над ней: «Эх, недотепа! Родить — и то не можешь!»
Она смотрела мимо него через окно на далекое небо, в котором качались жиденькие хлопья облаков.
— О-о!.. — простонал Григорий, грозя кому-то обоими кулаками: не то жене, не то самому себе.
После этого Григорий побои прекратил. И, словно объясняя Аниске свою милость, говорил не раз:
— Ладно, я подожду. Сына чтоб мне принесла. А будет девка — выброшу вас обеих к чертовой матери…
Аниска только ниже опускала голову.
В Локтях, как и в других селах, большинство мужиков, кто раньше, кто позже, вступили в коммуну. Но многие хозяйствовали единолично.
Григорий с Аниской каждую весну с полдесятины засевали пшеницей, садили огородишко. Летом дней за десять-двенадцать ставили на лугу небольшой стог сена с таким расчетом, чтобы хватило на зиму единственной лошаденке и корове. Если пахать и сеять волей-неволей приходилось рядом с локтинскими мужиками, с тем же Павлом Тумановым, то стог сена Григорий ставил всегда в стороне, в самом дальнем углу луга, хотя зимой и приходилось топтать к нему санную дорогу в одиночку. И жил Григорий в одиночку, сторонясь людей. За все время к нему ни разу никто не пришел в гости. И он ни к кому не ходил и Аниску не пускал.
Григорий присматривался к коммунарам, вслушивался в их горячие речи, но сам в разговоры никогда не вступал.
Только вернувшись домой, сообщал иногда Аниске:
— Вот те и коммуна! На дню у них семь пятниц. Сперва распределяли урожай поровну на каждый двор, а теперь по едокам…
— Правильно, — отвечала Аниска, помолчав.
— Что правильно? Чего ты понимаешь?
— Я не понимаю, я так, по-своему соображаю: семь человек в семье или только двое-трое — разница. Как же поровну делить?