Повседневная жизнь этрусков
Шрифт:
Гедонизм Мецената имел, по крайней мере, то преимущество, что, внешне концентрируясь на удовольствиях, он предоставил своим добродетелям непосредственность и скромность. Для стоика нравственность заключалась в усилии: это упражнение с гантелями, при котором воля должна тяжело дышать и отдуваться. У Мецената же наслаждения порой несколько натужные, зато добрые чувства, облаченные в стыдливость и сдержанность, развиваются естественным образом. Он был невероятно предан своим друзьям, но при этом слово «верность» ни разу не произносилось.
Особенно часто его упрекали в том, что он носит слишком просторные одежды. Не стоит удивляться — детали костюма и вопросы морали часто связаны между собой. В XVII веке в Англии конфликт между пуританами и кавалерами внешне проявился в прозвище «круглоголовые», которым наделили первых, и в требовании для себя права не стричь волос со стороны вторых. В Риме вступали в схватку из-за размеров тоги. В середине I века до Рождества Христова
Странно, что, нападая на «изнеженность» Мецената, упрекая его за пурпурные ткани, которые он так любил носить, за носилки из перьев, на которых он передвигался, за небрежную походку, за бассейны с теплой водой, в которых он купался, за мясо ослят, которое он ввел в моду, за страстную любовь к актеру Батиллу, даже за неверность его жены Теренции {770} , его преследователи ни разу не вспомнили о его происхождении и не подхватили традиционных обвинений греков и римлян в адрес этрусков. Мы уже сказали вначале, почему так могло быть, но надо признать, что Меценат обладал некоторыми чертами, присущими лукумонам эпохи упадка, которые беспечно возлежат на крышках саркофагов из Кьюзи и Тарквиний. А из эпиграммы, посвященной ему Горацием, можно даже заключить, что он был довольно тучен {771} .
Дионисий Галикарнасский говорит, что своим образом жизни этруски отличались ото всех прочих народов: это правда и в отношении Мецената, бравировавшего общественным мнением. Он не только носил паллий, но и, как утверждают, особым образом покрывал им голову, оставляя открытыми только уши, и в таком виде появлялся на разных церемониях. По словам Сенеки, это делало его похожим «на беглых рабов из пантомим, которые пытались таким образом скрыть свое лицо» {772} . На самом деле, это карикатурное изображение, каких во все времена удостаивались государственные деятели, будь то Мазарини или Луи Филипп. Недоброжелатели приписали характер привычки нелепому виду, в котором Меценат был вынужден лишь однажды появиться на людях из-за болезни, зябко кутаясь в складки туники или защищаясь ими от палящего солнца. Нетрудно догадаться, что Меценат был некрепкого здоровья — его постоянно мучили приступы лихорадки, и Плиний говорит, что в последние три года своей жизни он не мог сомкнуть глаз и на час {773} . В прекрасной фразе, напоминающей на сей раз не столько Стендаля, сколько Шекспира, Сенека показывает нам его «потерявшим сон от любовных переживаний и огорчений ежедневными отказами капризной своей жены, так что он пытался усыпить себя с помощью мелодичных звуков музыки, тихо доносящихся издалека» (на латинском эта фраза звучит красивее: per symphoniarum cantum ex longinquo lene resonantium {774} ). При упоминании о незримых симфониях, доносившихся из-за цветников в садах Эсквилина, чтобы успокоить натянутые как струна нервы несчастного лукумона, нельзя не вспомнить о том, какое место занимала музыка в цивилизации, наследником которой был Меценат.
Да, это был оригинал, и Август обращался к нему именно как к оригиналу, впрочем, нежно любимому (ибо он знал о достоинствах Мецената и помнил о том, чем ему обязан), например, в этом письме, где он слегка посмеивается над его утонченным пристрастием к драгоценным камням и редкостям: «Прощай, мое эбеновое дерево Медуллии, моя слоновая кость Этрурии, мой сильфиум Арретия, мой бриллиант Адриатики, моя жемчужина Тибра, изумруд Цильниев, яшма Игувии, берилл Порсенны, карбункул Италии — короче говоря, подстилка куртизанок» {775} .
Труды Мецената
Особенно ярко странности Мецената проявляются в его литературных трудах — ибо Меценат считал себя писателем.
Удивляет невдохновенность автора: о ней сложно судить по тем обрывкам, которыми мы располагаем. Но и в них ярко проявляется неугасимая любовь к жизни. В то время как все философские школы, от самых героических до самых циничных, утверждали, что смерть не есть зло, он твердил, что смерть, даже самая славная, даже дарующая бессмертие, есть худшее из зол, а жизнь, даже самая жалкая, даже ущербная — самая большая ценность. «Что мне гробница моя? ( nec tumulum curo) Похоронит останки природа!» {776} — заявлял он. В основном известны четыре бурлескные и мрачные строки, пересыпанные одновременно редкими и разговорными выражениями, не вполне передаваемыми при переводе:
Пусть хоть руки отнимутся, Пусть отнимутся ноги, Спину пусть изувечит горб, Пусть шатаются зубы, — Лишь бы жить, и отлично все! Даже если и вздернут На крест, — жизнь сохраните мне! {777}Возмущала форма стихов; Август считал ее верхом вычурности и дурного вкуса и развлекался тем, что пародировал «надушенные папильотки» своего дорогого Мецената. Сенека видел в ней зеркальное отражение его нравов: «Разве речь его не была такой же вольной и распоясанной, как он сам? Разве его слова — под стать его одежде, слугам, дому, жене — не должны были больше всего удивлять?» {778} Недавно Мецената как писателя попытались реабилитировать, представив его предшественником барокко {779} . Скажем так: современная поэзия определенного толка могла бы подобрать ключ к его герметизму.
Отрывки из «Прометея» и «De Cultu suo» дошли до нас благодаря Сенеке. Сразу видно, что это стихотворения в прозе и что «невнятная речь, как у пьяного», за которую упрекали Мецената, заключалась в том, что он доводил до крайности те вольности, что обычно прощали поэтам. Конечно, несправедливо корить его за строчку из книги «Прометей» — «Вершины сама их высота поражает громом», — заявляя, что следовало сказать: «Удары грома поражают вершины» {780} . Эти фрагменты как будто состоят из коротких частей фразы с непонятным и жестким синтаксисом, безо всяких предлогов, а образы выражены окказионализмами, которые можно встретить разве что в его произведениях да в вульгарной латыни. Если в сатирически окрашенном отрывке текста влюбленный подмигивает женщине — «он сморщился от мигания» ( cinno crispat); если он срывает поцелуй — «он клюнул ее в губы по-голубиному» ( labris colombatur), «голубнул»: глагол был специально выдуман для такого случая. Меценат любил развивать метафоры, чего не одобряли ревнители латинского языка. Описывая прогулку на лодке между зеленых берегов, он говорит о садах, отражающихся в воде, но посмотрите, как он это делает: alveum lintribus arent verosque vado remittant hortos(здесь сослагательное наклонение). Он берет эпическое выражение «бороздить море» ( aequor arare) и применяет его к руслу реки (Тибра), возвращая ему прямой смысл — «пахать» — «своими лодками они вспахивают русло реки», — но затем искусственно развивает ту же мысль: «и когда они вывертывали пласты воды — verso vado(ведь говорят, что плуг вывертывает пласты земли — terram vertit), то заставляли отражаться в них сады».
Понятно, что такая мания метафор часто порождает настоящие ребусы. Один из них, довольно любопытный, так до конца и не был понят: «Irremediabilis factio rimantur epulis lagonaque temptant domos et spe mortem exigunt». Что это значит? Ключ к загадке спрятан в словах mortem exigunt, восходящих к устойчивому выражению exigere vitam— «проводить жизнь». Банально было бы сказать, что живые проводят жизнь в надежде — здесь игра слов намекает на тех, кто проводит в ней свою смерть, то есть на манов.