Позднее послесловие (сборник)
Шрифт:
6 июня опускалось за Окой, за лесом, солнце, рано потемнели окна, пробежала с ведром соседка, а вокруг, постарев еще на день, вечным сторожем обступала природа… Взошла и упала в Оку луна, волны катили ее, но унести не могли… Деревня не была больше островом, за которым таится незнамо что, – он ведал, куда уводят дороги. Немножко грустно было от потери прежнего таинства. Лунная паутина висела над яром. Когда сманила его барыня в яр, думал, что сердце разорвется от любви к ней ли, к кому-то, и когда зашелестел в лесу дождь, скрыл луга и теплый дом с матерью – думал: никогда это не забудется. А по столицам будто только и ждали его другие…
Он стоял у калитки предпоследний раз в своей жизни.
В темную летнюю ночь верится в загадочное счастье. Когда-то Люся, провожавшая меня с моря и более уже меня не встречавшая, набросала
– Ну, какой ты молодец, – сказала, – как хорошо нарисовал!
– А что это?
– Психоанализ по Фрейду. Слушай. Живешь ты в рамках естественных ограничений, и по тому, как ты нарисовал слона, ты очень живой и довольно прочно, хотя не совсем, стоишь на ногах. Удивительно: ты первый, кому я задаю, нарисовал женщину. Это природа, ты естественный, близок к природе. Что значит для тебя твоя карьера, твоя звезда? Это тонкий месяц на небе. Это изумительно. Любовь – окно в мир – настолько сильна, что ты любовью отгорожен от мира. Дом для тебя – это беседка у речки. Что тебя ждет? Лопата, труд. А я себе все перечеркнула в этом месте. Смотри, как похоже на тебя!
– Да это неправда, – сказал я. – Мечта, сон, ворожба.
– Научная ворожба. Ты не читал Фрейда? Никогда?
– Нет. Не читал.
– Ты вспомнишь меня, все сбудется.
– Хотелось бы поверить. Судьба – месяц на небе, приятно, хотя есть в этом что-то короткое. Очень уж поэтично.
Я стоял на горке над лугами и вспоминал гадание по Фрейду. Сбылось ли хоть что-то? Не знаю. «Смотри, как это на тебя похоже!» Мне друг говорил: ты попробуй встать с постели и взглянуть на себя со стороны; ходи по улице и гляди на себя как на чужого, ты откроешь много любопытного. Я гляжу назад, в юность, там я себя вижу как чужого. А сейчас не могу. Мне уже тридцать, и неужели правда, что я переступил рубеж светлого царства молодости? Конечно. Чего-то уже нет у меня. Ну что ж. Да благословит время на мудрость, и пусть поищут новые годы мне счастья – без снов, без гаданий, без надежд на чудо.
Он спал крепко, как всегда в деревне. А перед сном высоко кралась над яром луна, и снова было так тревожно-прекрасно вокруг, что хотелось кого-то позвать и хотелось любви и слов, которые произносятся вдалеке, в одиночестве. Он столько раз прощался и с любовью, и с молодостью и ставил точку, но вдруг настигала полевая мечта. Что было, казалось, было не так, или было слишком мгновенно, или обещалось загаданное, но являло свою прелесть не в пору: то он жил в стороне, то отравляла сладость нервная суета. Забыть ли, как сливался с Даниилом Заточником? «Яви ми зракъ лица твоего, яко гласъ твои сладокъ, и уста твои мед источают, и образ твои красен, послания твои яко рай с плодом; руце твои исполнены яко от злата аравииска; очи твои яко источникъ воды живы; чрево твои яко стог пшеничен, ниже многи напита я…»
Что посылалось в молнии князю, он принимал для любимой.
Мечты, мечты…
Вот здесь я стоял в прошлый раз. Посреди улицы, в тумане, в полночь. Вон там, в бедном ларьке, я покупал селедку и бутылку водки, чтоб попрощаться с хозяевами. В клубе я сидел в уголке и следил за скучным гармонистом, пиликавшим три раза в неделю за небольшие деньги. А под горою за садом я писал письма и ощущал окрестное так, будто расставался с жизнью. Разве мало по России похожих лугов, и разве не нашлись бы, казалось, у тебя самого те же слова, разве не носил ты их в себе где-то по другим полям и почему-то вдруг не сказал, не запомнил? И разве дом с табличкой менее обыкновенен, чем соседние, и не та, что ли, жизнь, не те, что ли, люди пережили длинные годы? Но отчего же затмило сознание и отчего же не в силах представить живые подробности, не слышишь будничного голоса певца, не видишь его простым, как слышишь и видишь друга? Не мог и не смогу я представить великих в обыкновенной одежде, в быту. Вот и теперь летит над лугами, над тысячеверстной зеленой русской равниной чистое небесное диво России, впервые закричавшее в ногах у матери в конце века. Мальчик из сказки, и я не могу расстаться с ним, и кажется порою, не вижу ни одной реальной черты. Так было. Там, на конце села, измученный полуночным воображением, я думал, что и он тут стоял, и потому иначе дымился для меня
– Он ездил к Есенину? А что ему там делать?
– Ему дорог Есенин? Ну, конечно, – что-нибудь про «до печенок меня замучила», это?
– Не говорите мне о его путешествии! У него нет и ничего не может быть за душой!
Теперь я на них не надеюсь. Но легче ли стало?
– А я вас сразу узнала! – воскликнула тетя Нюша. – Вы жили тогда у нас десять дней и оставили свою чернильницу. Мы по ней часто вас вспоминали. Я теперь одна, мужа похоронила, дети далеко, а вы тогда к нашему Сергею Есенину приезжали и вот здесь сидели, там спали. У меня память хорошая. Я как глянула: кто-то идет знакомый, а это вы! Сколько лет не виделись. Я так и подозревала, что вы все равно приедете, ведь я помню, как вам тогда у нас понравилось. Теперь легче: музей, пароходы подходят, а той осенью вы с грехом пополам с почтой отправились. И вы такой же молодой, ну, возмужал, конечно, небось, и женат уже? Сергею Есенину исполнилось семьдесят лет, тут такой праздник был, миру съехалось со всего Союзу, я думаю – ну это Виктор не знает, то б приехал, или работает далеко.
– Да я, теть Нюш, не люблю такие поминки. Выступят, походят, пожмут родственникам ручки, а потом в ресторан завалятся, на баб будут глядеть и тому подобное. Десять лет назад здесь никого не было. Одному лучше: ходишь, думаешь.
– Чернильница ваша вон она, так и стоит на окошке, как письма писать – вспомним вас. Да, а народу было – масса! Как время все же меняется, не удержишь. Раньше действительно редко кто приезжал, только те, кто писать о нем хотел, выспросят – и домой, тихо было, не поминали и по радио не передавали, а нынче и по радио, и в газетах, и машин понагнали…
– Когда я учился, мы вместо Есенина читали на вечерах Демьяна Бедного и Маяковского.
– Вот узнал бы Сергей, как его оценили. Отец с матерью, бывало, против были: «С Горького, босяка, пример берешь? Толстой, так он барин, у него земля своя, прокормит, а ты?» Он не послушался, – и вот любят. Теперь и пароходы останавливаются, пристань сделали, в доме у них пообставили. Мой сын учился, ну, говорю, Сергея-то проходите? Нет, не проходим. Почему? Чего он плохого сделал?
– Вы разве не чувствовали?
– Ну как тебе сказать, Витя: чувствовали, чего можно, чего нельзя. Мы ведь люди простые, своих забот много. Что касается поэтов, так мы вовсе: не печатают и не печатают, то ли бумаги нету, то ли не нужен стал – бог его знает. Жизнь закрутит – и забудешь про все. А и у нас тут объявились друзья только недавно, а то тоже не больно разговорится, хотя бы и этот, – она назвала по фамилии, – он только сейчас вспоминает, подчитал кое-где в журналах и выдает себя за друга, чего он там помнит: в школу ходил с Сергеем два года, в бабки играли, «вот он на меня, а я как повалил», вот и вся дружба. Вы же его знаете. Бред собачий. Я знала их семью, не вру. Не хочу хвастаться, но я выделяла его ото всех. Не простой был человек. И барыня Кашина недаром его к себе зазывала. Теленочек-то молоденький был, красивый. Его и в Москве-то сразу обкрутили, вашего брата недолго прибрать к рукам. А я ведь, Витя, тебе все это рассказывала, однако, десять-то лет назад? Ты, как сейчас, у окошка сидел. Молоденький был. И все равно я тебя сразу узнала! Умывайся, вешай пиджак, койка твоя, я на ней не сплю. Будь у тети Нюши как дома. Мама-то жива? Жалей, жалей мамку. Как вон Сергей писал, а она потом тридцать лет одна да одна жила… Никому ровно и не нужна была.