Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
Она, всегда первая, она же последняя, существует не во времени, а залегает где-то глубоко, прорываясь иногда то гейзером, то сиплым паром, то извержением расплавленного кошмара, то илистым ручейком, пригибающим незабудки. Черт ногу сломит в ее божественной тектонике.
Помню, впрочем, девочку с Нарышкинского спуска, она приходила к подружкам в наш двор, мы играли в штандера, и я, выкрикивая ее имя, всякий раз гнусно перевирал его, кривляясь, и видел на ее лице недоумение, смешанное с омерзением. Сердце мое колотилось, когда она появлялась на углу, видная издалека, в вылинявшем алом сарафане,
Или это была отличница в седьмом классе, в темно-коричневой школьной форме, смуглая, с родинкой на щеке, надменная, дружелюбная со всеми, кроме меня. У дома ее на улице Гоголя я похаживал с независимым видом, часами читал афиши Дома ученых, иногда посылал Коку вызвать ее и тут же возвращал.
К этому времени я уже перестал быть Печориным и силился поразить ее воображение нависшим на левый глаз чубом, остроумными репликами на уроках, курением на задних партах. Увы, клеши мои, перешитые из Мишкиных флотских, и черно-серая ковбойка с поломанной змейкой, удаль моя и маленький рост, усугубленный именем, не привлекали генеральскую дочь.
А может, это была старшекурсница университетского филфака, пришедшая однажды с друзьями к нам в училище на танцы.
Эти вечера по субботам славились на всю Одессу, магнитофон «Днипро» под надзором глухонемого Дубовика, умевшего произносить одну фразу: «Смтри в свою тарэ-элку» — это в ответ на наши просьбы поставить ту или иную бобину, — магнитофон выдавал классные, «законные» мелодии — и «Комперситу», и «Аргентинское танго», и «Маленький цветок». Эти вечера длились до упаду, до двух, а то и до трех ночи, начальство уходило в одиннадцать, оставляя за себя сознательных старшекурсников с наказом: «Дерибасовскую не пускать!».
У двери выставлялись дежурные, сменяемые каждый час, и мы с Нелединским оказались однажды такими дежурными, зарядившись предварительно на той же Дерибасовской в автомате четырьмя стаканами белого вина.
Она пришла в компании приличных молодых людей, им было слегка за двадцать, и мы их, куражась, не пускали.
— Не велено, — голосом дяди Коли отклоняли мы их просьбы, зная, что пропустим.
Наконец пришло время пароля.
— Паустовского знаете? — строго спросил я.
— Константина Георгиевича? — хором откликнулись они.
— Проходите, — расшаркались мы.
На следующий день я пришел к ней в общежитие, она весело сбежала ко мне в халатике, голова моя кружилась все лето.
Все лето она изводила меня, сразу раскусив, взрослой своей снисходительностью, читала мне Блока, и смеялась, и говорила, что я инфантилен.
Мы гуляли по парку Шевченко, Над раковиной тлело танго, И, напряженнее травы, Я был ковбоем и мустангом, И называл ее на «Вы», Я был бесстрашен, словно турок, Но от волненья сильно взмок, И воробей клевал окурок, Растоптанный у стройных ног. А там, где на разлив давали, ИОсенью она окончательно разозлилась и посоветовала либо жениться на ком-нибудь, либо пойти в армию, чтобы стать мужчиной. Помахивая лопатками, я побежал к друзьям, туда, где давали на разлив…
Случалось и мне досадовать на безнадежно влюбленных — дворничихина Кудя кокетливо бросала в мою форточку высохшие серые собачьи какашки.
Или, в мои девять лет, положила на меня глаз Галка — Косая блямба. Ей было лет двенадцать, и была она на полторы головы выше меня. Длинными своими руками она отгоняла от меня обидчиков, лупила почем зря мальчишек, своих ровесников.
Мне надоело это, в конце концов, и я стал с ней драться. Откуда ни возьмись, появились пацаны, окружили нас, комментировали, болели за меня. Болел за меня и мой недруг Кризис, длинный костлявый жлоб, похожий на смерть в карикатурах Бориса Ефимова. Благосклонность Кризиса особенно придавала мне силы, но силы были неравные, Косая блямба одолевала. Я падал и вскакивал, быстро размахивая руками. Получив очередную оплеуху, я в отчаянии двинул ей ногой в низ живота. Противница моя согнулась, упала на колени и тихо заплакала. Бой был окончен, победителя тормошили, ерошили ему жесткие волосы.
— Молодец, — одобрил знаток Кризис, — попал по самой…
Слово было мне хорошо знакомо, оно встречалось в разных сочетаниях везде — его нацарапывали гвоздем в парадной, масляной краской писали на заборах, вырезали ножом на спинке лавочки возле дома, оно присутствовало в высших сферах разговоров старших пацанов. Я смутно представлял его значение, но чтобы вот так, конкретно… Я был ошеломлен.
Может, это была Валя Вивченко, но это уже история первого вероломства, причем предали меня сразу двое, все — весь мир — девушка и лучший друг.
Фугасный голос певца за кадром, усиленный мужественным видом Николая Крюкова, пел куплеты Бэна — произведение Марка Соболя.
— «Какое мне дело до всех до вас», — утешал меня настоящий мужчина.
Морозов искоса поглядывал на меня. Темные шумящие кроны окружали летний кинотеатр, мы курили «Шипку» под события суровой американской жизни, я прожег себе штаны.
Позавчера мы вернулись с уборки кукурузы, а вчера…
Нас поселили в колхозном клубе, в зале, на соломенных тюфяках. Девочки жили в конторе. По вечерам старшекурсники, обосновавшиеся на сцене за малиновой бархатной портьерой, давали концерты.
Портьера внезапно раздвигалась, выскакивал полуголый Филин в тюрбане, Джелялова исполняла танец живота. Марик Ройтер гремел листовым железом восточную мелодию. Поколебавшись минут десять, Филин обрушивался на Джелялову и они громко падали на пол. Гас свет, и что-то долго не зажигался. Гремело листовое железо под аплодисменты и выкрики зрителей. Наконец, музыка смолкала, лампочки загорались, Филин спускался в зал и собирал дань в фонд развития восточного искусства. Годилось все — десять копеек, вобла, сигарета, початок пшенки. Не принимались только этюды Кондрусина — их было слишком много и обесценивались они с каждым днем.