Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
Кондрусин, несерьезный человек, отец четверых детей, единственный из нас писал — на картонках, на бумаге, даже на промасленной газете, писал непрерывно, до работы и вместо работы, отмахиваясь от руководителя нашего, нервного Наума Борисовича, грозившего отправить его домой. За Кондрусина вступался Шуревич.
— Шуевич, вы гъубиян пейвой майки, я это давно заметил! — брызгал слюной бедный руководитель.
Концерты перемежались танцами — возле клуба была бетонированная танцплощадка, маленькая и серая под высокой луной, как кружочек ливерной колбасы, собачьей радости.
Кока и я, мы не разлучались с Валей Вивченко, танцевали с ней по очереди, завтракали
Мы не торопили события, я, например, потому, что не знал, что и зачем делать дальше, мне было мучительно хорошо. Местные хлопцы вились вокруг клуба, вспыхивали иногда негромкие драки, к Вале же никто не подходил — так мы были пугающе смешны. Однажды, гуляя втроем по лунной дороге, услышали мы в кустах диалог:
— Нэ трэба, нэ трэба, — задыхалась дивчина.
— Треба, треба, — убеждал шкодливый голос Морозова.
Мы покраснели и дулись почему-то друг на друга остаток вечера, Валя же веселилась. А вчера…
Белая поплиновая рубашка холодила загорелое тело, я ждал Коку возле Валиного дома в семь часов вечера. Предполагалось гуляние по бульвару и Лунному парку, вино и томительное полусчастье. Без двадцати восемь сердце мое громко стукнуло один только раз, и я, набрав воздуха, позвонил в дверь Валиной квартиры.
— А ее нет, — приветливо сказала соседка, — она ушла с молодым человеком, уж с час, наверное. Какой? Да вроде вас, только беленький.
Как носорог, я трещал кустами в Лунном парке, пьяные хулиганы шарахались от меня. Вымотавшись, я сел на скамейку и с ненавистью слушал подвывание буксиров во тьме. Ко мне подошел извращенец, интеллигентный такой, в очочках, нежно звал, тут, в двух шагах, я дал ему кулаком в нос, заплакал и убежал домой.
После фильма мы зашли с Морозовым в училище. Бутылка столового была у нас, завернутая в газету, следовало посидеть под Лаокооном, белый жаркий песок стоял перед глазами. В темном дворе возле дяди Колиной голубятни что-то чернело, двигалось слегка — парочка, кто же еще.
«Какое мне дело до всех до вас», — вызывающе запел я в их сторону.
— Я тебе, блядь, покажу дело, — откликнулся пьяный дядя Коля, возившийся с замком. — А ну, стой!
На следующий день Валя прошла по коридору с независимым видом, Кока пытался смотреть прямо в глаза.
— Пойдем, — сказал я ему вечером.
Мы сели у ограды Мединовского садика, Кока с достоинством помалкивал, я прочел ему стихотворение, написанное ночью, что-то про волны железного цвета, я не помню сейчас, или делаю вид, что не помню. Оно было первое, или не первое, поэзия существует не во времени, она залегает… И черт сломит ногу в ее божественной тектонике.
Там не было ни слова о происшедшем, и Кока с облегчением пожал мне руку. Он виноват и готов ответить, подговорил его Юрка Браилов, этот носатый черт, турок из Херсона. Да, зажимались, целовались, что дальше — неизвестно. А стихи хорошие.
Через два месяца Валя Вивченко вышла замуж за штурмана дальнего плавания. Так вот, Соболь.
Ярким безжалостным январским днем отправились мы с Бердниковым самозванцами в Софрино, на Совещание молодых писателей. Совещание это было желательным звеном литературной карьеры — там замечали и благословляли молодых на публикации известные старики. Участники просеивались сквозь комиссию Союза писателей
Активным морозным бредом отдавали эти три дня в январе. Едва я уехал, в еще необжитом нашем доме погас свет, Таня вывихнула ногу и, плача, передвигалась по квартире с двухмесячной Катей на руках, подвязав к колену табуретку.
В темноте на нее охотилась кошка. Терпеливо, мерцая глазами, она поджидала Татьяну и прыгала на нее с антресоли, по всем правилам, на затылок, как рысь. С горем пополам уложив Катю, Таня разжигала в сковородке костер из газет, терпеливо держала в руке чайник.
В темном, построенном целиком микрорайоне заселены были только два дома, остальные, мертвые, мерцали отраженным в облицовочной плитке снегом, угрожающе дымили четыре трубы ТЭЦ, буксовали редкие автомобили. Свет и горячую воду вырубали попеременно четко, по неведомому нам графику. Это напоминало налеты фашистской авиации. Тем не менее это был дом, не квартира, не жилплощадь, а дом и жена, свалившиеся на меня, неверующего, Бог знает каким авансом…
В Софрино, в Доме творчества, оживленно формировались компании, распределялись комнаты, составлялись списки на довольствие. Ко мне подошла комиссионная девица, секретарь или администратор, строго посмотрела в глаза и проникновенно сказала:
— Надеюсь, вы понимаете, что вас с Бердниковым не существует?
Конечно, я понимал, понимал и Бердников, заливисто смеясь. Мы выбрали пустующую комнату на двоих, кое-как самостоятельно обустроили. В тот же вечер в нашей комнате Бердников открыл свой «семинар», многочисленные его поклонницы и несколько моих доброжелателей принесли с ужина еды, гораздо больше, чем нужно было несуществующим поэтам. Я был недоволен — Бердников решительно запретил курить в комнате.
Едва все разошлись и я выдохнул с облегчением, в комнату вернулся незнакомый мне ранее молодой человек и сказал, что хочет жить с нами.
Молодой человек был улыбчив, обходителен, с мохнатыми голубыми глазами. Я посмотрел на Бердникова.
— Живи, Юрочка, — вздохнул тот.
Юрочка поблагодарил, положил на пол тулупчик, смачно как-то расположился на нем и уснул.
Я попал в семинар старейшего из старших, Марка Андреевича Соболя, который благожелательно согласился обсудить меня наравне со всеми. Соболь проводил семинар в своей комнате, полулежа на кровати. Пока все рассаживались, Марк Андреевич поманил старосту, полувоенного на вид человека.
— Лекарство принесли? — ласково спросил он. Староста махнул бровями на подоконник: «Так точно».
Старик отодвинул занавеску, увидел бутылку коньяка и удовлетворенно кивнул.
Занятия проходили два раза в день, и к концу вечернего семинара Соболь бывал совершенно здоров. Это не имело особого значения — в нужный момент его заменяли Григорий Михайлович Левин и Олег Дмитриев. Я обсуждался в последний, третий день на вечернем семинаре.
Григорий Михайлович страстно меня хвалил, сердито поглядывая на окружающих, краснел, ерошил седые волосы, выкрикивал комплименты, как проклятия. Марк Андреевич вздрагивал, открывал глаза, снова закрывал их, согласно качая головой. Левин предложил мне почитать еще.