Прага
Шрифт:
— Можно мне тебя проинтервьюировать для моего исследования? Ты мой новый герой.
— Нет, не выйдет, — говорит она, поднимаясь и за руку поднимая Джона. — Потому что после драки, Марк, я люблю трахнуться. Я хочу, чтобы вот этот Джон увел меня к себе. Я бы пригласила тебя присоединиться, но неудавшийся гетеросексуал мне сегодня ни к чему.
Ники начинает выкладывать на стол форинты, но Марк отвергает их и сообщает, что намерен также купить большую фотографию, завтра он свяжется с организаторами выставки, чтобы все уладить. Ники буквально подпрыгивает на месте раз и другой, хлопает в ладоши. Откровенно тронутая, она целует Марка в лоб, гладит по щеке и, кажется, вот-вот заплачет. Благодарит, потом еще раз, потом уводит своего кавалера за руку в сторону проспекта Андраши.
Пока они молча шагают к его дому, где не поджидают скрытые камеры, до Джона доходит, что у Марка много денег, возможно, очень много. Месяцами Пейтон ставил и ставил всей компании выпивку, раз за разом платил за еду, каждую неделю что-нибудь дарил Джону, а теперь собирается купить произведение искусства, оцененное в девять месяцев Джоновой зарплаты, хотя
— Это как бы ужасно грустно, — бормочет Джон, имея в виду, что он то и не догадывался, а Марк, вероятно, самый близкий его друг в этом городе; но в изменчивом, неустойчивом эмоциональном пейзаже, который творит выпивка — и особенно «уникум», — Джон скоро переваливает печальный холм и входит в новую страну, приятную зеленую долину, где он счастлив оттого, что ведет такую интересную жизнь, счастлив оттого, что друг покупает произведение искусства, для которого позировал Джон, счастлив идти за Ники, которая, очевидно, знает какую-то тайну полного и насыщенного бытия, счастлив быть пьяным, счастлив оттого, что сегодня его не будут фотографировать во время секса, счастлив быть таким безусловно свободным от Эмили, таким ужасно грустным оттого, что сейчас не с Эмили, даже зная, что после всех его заблудших стараний он только отброшен назад и почти не знает ее; прикидывает, что Эмили должна чувствовать, живя в совершенной секретности, полагаясь только на свои решения; но Джон опять необыкновенно счастлив быть прижатым к этой кирпичной стене и чувствовать этот мягкий грызущий рот на губах, вкус сигаретного дыма и спиртного, потом лицом — ее лысину, шеей — ее лицо.
— Знаешь, что мне в тебе нравится, малыш? — Ники лижет его ухо. — К тебе ничего не пристает. Ты плывешь себе через все, совершенно спокойный.
После одинокой рюмки или двух Марк встает из-за уличного столика, возвращается прямиком в галерею и заявляет, что покупает фотографию, где занимается сексом пара, в эту минуту на самом деле занятая сексом (после того как Ники вынула из рюкзака подарок для Джона: лист негативов, на которых его выкрученное тело еще несет собственную голову, голову, на двенадцати кадрах выдающую узкий спектр череды бычьих и лисьих рож, которые обладатель головы несколькими минутами позже может лишь тщетно попытаться забыть, хотя и зная, что в эти минуты их воспроизводит).
Завершив сделку в диско-кино-галерее (теперь маленький ярлычок на двух языках гласит «ПРОДАНО»), Марк выходит в ночь, направляясь в отель «Форум», где в фойе его ждут удобные кресла и широкие столы с прозрачными столешницами, взрастившие сад чашек, расцветающих соленым арахисом, где по-западному вежливые официанты в черных жилетках принесут колу в маленьких бутылочках, и где, самое главное, «Си-эн-эн» покажет последние новости о кризисе в Персидском заливе и можно до рассвета сидеть, наблюдая, как разворачивается история надвигающейся войны, и в кои — то веки не думать больше ни о чем. Он так этого жаждет, что пару раз переходит почти на бег, который скоро прекращается одышкой человека не в форме, и самоосмеянием, и радостным сознанием, что бежать вообще нет необходимости, потому что новости идут двадцать четыре часа в сутки, самые, самые последние в любой час.
XIV
Большую часть августа 1990 года, впервые с тех пор, как раскрасил себя в зеленый цвет и удивился, почему его канадский мир не понял его и не полюбил, Марк прожил, решительно оставаясь в настоящем и перевозбужденно этим гордясь. Три недели назад он и не слыхивал про «Си-эн-эн», а теперь любит его, и более того — он любит свою любовь к «Си-эн-эн», свое искреннее наслаждение чем-то настолько, настолько современным. Эта слепая влюбленность доказывает, что с ним все будет в порядке, она отвлекает Марка от его множащихся страхов. Он быстро выучил имена американских генералов и чинов из Министерства обороны, всех постулаторов медиасети, титулы и взаимные влияния разных представителей коалиции. У себя в квартире Марк повесил квадратную четырехфутовую карту Ближнего Востока и ежедневно украшает ее — справляясь по свежему номеру «Интернешнл Геральд Трибьюн» о верных координатах, — бумажными силуэтами, за вырезанием которых проводит утра: маленькими корабликами — это флоты коалиции, маленькими танками — артиллерийские и бронетанковые соединения, маленькими касками — пехота, бумажными флажками множащихся участников войны и изогнутыми красными стрелками с подписанными датами, которые показывают продвижение войск.
Новости,и так буквально новы,война, по телевизору транслируемая в реальном времени шаг за шагом. Что может быть современнее, чем постоянно смотреть новости, освещение событий во всех концах Земли, которым прежде понадобились бы дни, недели, месяцы, чтобы до тебя дойти? Всем сердцем Марк живет в девяностых, в тысяча девятьсотдевяностых. Радостное ожидание, какого он никогда не знал прежде: когда новости опять выйдут в полчетвертого, будет ли там повторение того, что он слышал в трехчасовом выпуске, или в промежутке случится что-то новое? Сама мировая история творит себя для него каждые полчаса — вполне подходящий шаг времени, чтобы превратить Марка в развалившегося на облаке зрителя-олимпийца, которого рогатые козлолюди с меховыми ногами кормят из-рук лакомствами из золотых кубков и с серебряных подносов.
Три недели это непрочное счастье давало Марку какое-то агрессивное лихорадочное рвение в работе, но с некой личной отстраненностью и уравновешенностью: ведь высшая точка его дня — по которой он томился и в библиотеках, и в антикварных лавках, и за письменным столом, — необоримо перетягивала в настоящее,когда фойе отеля «Форум» распахнет Марку свои материнские объятия и он сядет наблюдать, как смертные выделывают свои кульбиты.
До
Марк отворачивается от экрана и смотрит сквозь большое окно на почти пустую (один сутенер, один пьяный, один сонный бесприютный турист-рюкзачник) Корсо. «Си-эн-эн» — это кинохроника моего дня, думает он. «Моего дня» — говорит он вслух, и официантка поднимает глаза от протирания того же квадратного фута коктейльного столика, который она медленно, рассеянно полирует уже несколько минут. Моего дня: это само по себе горько. Умирание происходит повсюду вокруг него и внутри него. Быстрей, чем он способен жить и расти, он умирает и усыхает. Может ли быть — Марк с любопытством разглядывает ночной персонал отеля (портье, горничная, катающая ведро, официантка), — что какие-то люди еще живут и растут, не знают, что все кругом уже старое и умирает? Будет ли правильнее сказать им, или правильнее придержать язык?
Тот же яд сочится ему в кровь двумя часами позже, когда на небе появляется солнце. Марк в глубине саудовских территориальных вод, в полусне надписывает даты на изогнутых стрелках, переставляет бумажные корабли и вдруг понимает, что все его действия бесполезны, тщетная попытка не замечать шума. Ему никого не одурачить. Марк в злобе разрывает карту посередине, оставляя Запад и Восток свисать двумя бесполезными лохмотьями со стены, и медленно кромсает каждый любовно вырезанный кораблик, каждый танк, каждую каску, каждую выгнутую стрелку, сгребает маленькой грудой, перековывает свои мечи на конфетти. Еще сильнее зловещее предощущение разит в полдень, когда люди из галереи поднимают его от потного, со скрученной шеей, сна, доставив его покупку, и принимают от него кучу форинтов в коробке из-под обуви, и Марк прислоняет здоровенную картину, обернутую в коричневую бумагу и обвязанную шпагатом, к облупившемуся шкафу из фальшивого дерева. Не стоит и разворачивать: художество уже устарело. Ники — невероятный эксцентричный персонаж чьих-то будущих мемуаров о богемном Будапеште конца столетия, и грядущего читателя в год публикации шокирует то, как она выглядит в свои восемьдесят, и он предпочтет держаться старых зернистых фотографий, на которых Ники осталась прекрасной лысой женщиной. То же чувство заколотилось в сумерках, когда Джон зашел за Марком и они зашагали на вечернюю тусовку (в доме у юриста Чарлза Габора, яркого англо-мадьяра, который нанимает артистов будапештской оперы петь у себя в саду, пока гости решают дела, пьют и флиртуют), заговорили о Персидском заливе, и Джон рассмеялся, когда Марк безнадежным голосом сказал, что будет война.
— Какая война? Война из-за этого?
— Не какая-нибудь война, а этавойна. Нашавойна. Само ощущение этого города изменится, оно уже меняется. Это не просто конец августа 1990 года. Это последние месяцы нашего мира, кончается предвоенное лето нашего поколения. «Каково это ощущалось — лето перед войной? Ты понимал, что время кончается? Ты видел, что все это скоро сметет?» Лето перед войной.
Джон поворачивается на ходу, присматриваясь к другу.