Прана
Шрифт:
Он шел впереди – как водолаз в тяжелом скафандре по дну; шланг ее хобота свисал с неба и терся о его спину.
Подойдя к спуску, гора накренилась и поползла вниз по крутой тропе, вьющейся в сумраке зарослей. Ксения качнулась вперед и обвила меня руками.
По пути Кшетра останавливалась, неторопливо зондируя хоботом глубь древесных крон, и на покрикивания Денью отвечала лишь снисходительно скошенным на него глазом. И вынимала хобот с недовязанным на его конце узлом, в котором подрагивала, лежа на спине,
Выйдя из сумрака на голые приречные буераки, мы проплыли горстку сиротливых лачуг, глядя сквозь расползшиеся дыры в крышах внутрь, на тени людей, сидящих на земляном полу у теплящегося очага, на детей, летящих из проема дверей бесконечным пчелиным роем и увязывающихся за хвостом плывущей поверх земли Кшетры.
Спешились. Но это ни с чем не сравнимое чувство еще оставалось в теле. Эта мерно раскачивающаяся под тобою гора. Меру мира. По преданью, гора эта, кстати, находилась где-то в этих краях. И потом
– это чувство, когда телом к телу, без попон и помостов; только кожа
– на ней, и на мне – только узкие плавки. И потом – эта мощь, эти тонны обкатанных валунов в прорезиненном парком мешке под тобою ворочаются. И какое-то целомудрие – целостность мудрости – этой мощи во всем.
Целостность мудрости самоиронии. Даже в этом вульгарном, казалось бы, пренебреженьи к приличью: эти розовые, тулузные, вяло похлопывающие на ходу, ладони вульвы; этот плотоядный поводырь лица
– и лингам и йони одновременно; эта беззвучно смеющаяся руина рта; и даже эти маленькие глазки – как горькая усмешка мудрости над пресловутым зеркалом души.
Ксения с Денью присели на камень у воды. Мы с Кшетрой вошли в поток
– каждый в свою меру, и завалились.
Когда я выходил из воды, одной ногой уже опираясь на травянистый берег, маленькая вертлявая змейка, борясь с течением, мазнула по щиколотке, я – похолодев – выдернул из воды ногу. Точнее, выдернул и похолодел, глядя: не такая уж маленькая, и вся – из смерти.
Стайка детей, вившихся вокруг Ксении, выкатилась из ложбины меж нами, как печеная картошка, и теперь обкатывала меня.
Один из них, посмелей, вышагнул вперед и согнул руку в локте, напрягая размазанную сопельку мускула. И, разогнув, указал на меня – теперь, мол, ты. И, хотя мои успехи в этом деле немногим отличались от его, это вызвало шквальное ликованье. Первый и последний раз в моей жизни я был безоговорочно опознан как Геракл. В этой стране – духовного мускула и струйного тела – это было абсурдно вдвойне. А они, ликуя, требовали повтора, и я гнулся, впрягаясь в эти идиотичные позы, обузданные руками, защелкнутыми на замок.
Ксения поглядывала на меня из-под ладони.
До пяти оставалось чуть больше часа, мы пошли в деревушку пообедать.
Единственная харчевня стояла у дороги: стол со скамьями в сумраке хижины и
На этой сценке на корточках сидит повар в окруженьи черных лоханей, каждая – на своем, облизывающем ее с исподу, огне. В одной створаживается молоко, в другой тушатся овощи, в третьей кипящее масло, в четвертую он заглядывает, приподняв крышку, и, сыпанув что-то в щель, перекидывает кисти рук, не сходя с места, к пятой.
Пятки сомкнуты, подбородок лежит на коленях. Для кого эта музыка? Ни души вокруг.
В пять мы поднялись на диковинный остов лестничной площадки с припаркованной к ней Кшетрой и сидящим на ней, уже на помосте, застланном узорчатой красной попоной, камуфляжным колонизатором.
Денью – впереди, мы – свесив ноги по правому борту. Двинулись.
Я ожидал леопардов и тигров, вглядывался меж деревьев. На заросших участках пути Денью приподнимал над головой ветви и передавал их мне через голову Ксении. Она несколько раз пыталась что-то сказать, я подносил палец к губам.
Были олени, павлины, мангусты, орлы, тигров не было. А может, он крался за нами, скользя на животе от дерева к дереву, этот огненно-рыжий матрос мирозданья?
Шли по ущелью, по пересохшему дну, заваленному валунами. Кшетра знала проход, он был не уже, но и не шире ее габаритов; мы поджимали ноги. Мертвая сушь. Не верилось, что эти пересохшие губы и опущенные ресницы леса знали вкус влаги.
На обратном пути, уже на подходе к стойлу, мы увидели Йогина; он стоял в тенистой низине посреди лопухов и папоротника, размахивая хоботом, рядом с ним, на раскладушке, лежал угрюмец, глядя на единственное во всем небе облако, распускавшееся на глазах.
В отеле, в связи с приездом многокоечной семьи, нам предложили перейти в люкс – без доплаты. Зеркала, ковры, телевизор, золотом расшитые занавеси, свадебная постель… Мы как-то виновато, украдкой глянули друг на друга.
На газоне зажглись фонари, мы сидели за тем же столиком. Никого, кроме деревце-официанта. За оградой – река. Чуть выше дамба, шлюз и бесшумная гнутая стена потока, мистически подсвеченная незримыми прожекторами.
Ели молча. Я ждал от нее, она, как водится, от меня – первого шага. А первого – было, видимо, мало. Теперь.
Пошли прогуляться. Досада. Именно здесь, сейчас, когда жизнь пришла с такими дарами… Оттаять бы нам, слиться бы с нею втроем…
Что же мешает? Мужчина в ней? Во мне женщина, удвоенная в ответ?
Тропа в джунгли, безлунье, в одной руке у меня фонарик, в другой – ее ладонь. Стоим на дороге, перед тропой. Пройдемся, – спрашиваю, – вглубь немного? Молчит. Идем.
Я выключил фонарь, глаза привыкают ко тьме. Но не к такой. Черные кошки в ветвях, и под ногой змеи. Будь я один – мало сказать – неуютно.