Право на совесть
Шрифт:
Нам показалось даже, что тиски разведки были готовы выпустить меня и что мечта о своем собственном мирке, недоступном для советской власти, становится для нас возможной.
Тринадцатого ноября я встретил Яну после работы у Смоленского метро и мы поехали с ней к окраине Москвы, на Можайское шоссе.
Мы не случайно выбрали этот день, чтобы «расписаться». Ровно два года тому назад я забрел в Кривоникольский переулок в поисках верного и незаменимого друга. Пролетевшие месяцы неоспоримо и навсегда доказали, что я его нашел.
Тринадцатого ноября 1951 года ЗАГС Киевского района города Москвы зарегистрировал брак между Еленой Адамовной Тимашкевич и Николаем Евгеньевичем Хохловым.
Когда мы возвращались к троллейбусной остановке я узнал, почему Янино имя в паспорте
На площади у Киевского вокзала я купил букет цветов, последних в сезоне. Вечером мы отпраздновали нашу свадьбу. В соседней комнате спала Маша и тосты пришлось произносить шопотом. Гостей у нас не было. Только бутылка шампанского и мечты вслух. Яна не хотела пока никому рассказывать о том, что мы поженились. Я был согласен с ней. Мне тоже не хотелось, чтобы на нее было немедленно заведено личное дело в МГБ, как на жену офицера разведки. Яна даже не переменила своей девичьей фамилии.
— Если я переменю, то меня будут спрашивать на работе, кто мой муж. А что я им скажу? Что он сотрудник МГБ? Чтобы все стали замолкать, когда я буду входить в комнату? Чтобы перестали рассказывать в моем присутствии антисоветские анекдоты или последние слухи из личной жизни парторга? Ведь, не могу же я им рассказать, какой ты на самом деле. А лгать не хочу. Лучше подожду, когда ты уйдешь из своей организации. А маме скажем под Новый Год. Тогда и повод будет вместе отпраздновать. Ладно?
Немного больше было у нас споров о том, переезжать в мамину квартиру или нет. Я побаивался, что в случае увеличения нашей семьи, дочке будет плохо расти в сыром подвале. У нас не было никакого сомнения, что первым ребенком будет дочка. Уже и имя было подобрано — Надя, в память Яниной мамы.
Но Яна не хотела уезжать из Кривоникольского переулка.
— Я слишком люблю свой подвал, — говорила она. — Здесь каждая мелочь напоминает мне о детстве, о маме, об отце. Ты, вот, смеешься, что в ящиках стола у меня хранится всякое барахло. Тебе трудно понять мою привязанность к какой-нибудь сережке с красными камешками, которые я все свое детство считала настоящими рубинами. Или — ракушка, например. Я сама нашла ее в Крыму и мама научила меня слушать в ней шум моря. Ты считаешь устаревшим набор для ножей и вилок из простого стекла, а я этот набор помню столько же лет, сколько себя саму. Твоя профессия бросала тебя из одного дома в другой. Вот и кажется тебе смешным, что у меня всего один дом и я не хочу менять его ни на какой другой. Кроме того, сейчас у меня с твоей мамой хорошие отношения. Давай оставим все, как есть. Не будем ничего менять. А подвал можно отремонтировать. Даже стены будут сухими. И линолеум постелим. Думаешь, не справимся своими руками?
В результате, к маме мы переезжать не стали, а занялись ремонтом подвала. Это оказалось действительно возможным делом. Однако, не таким легким, как нам показалось вначале.
В Советском Союзе погоня за стройматериалами, начиная с дверных петель и кончая всякими сухими штукатурками, напоминает игру в крестословицу: либо неизвестно, чем заполнить пустующие клетки, либо найденное слово не подходит по смыслу. Скоро мне пришлось начать визиты на загородные рынки и познакомиться одновременно с особой категорией людей, так называемых «мастеров со своим материалом». Эти люди, обычно, занимали ключевое положение на государственных стройках и имели доступ к казенным материалам. Жить им, как и большинству советских людей, на одно законное жалование было очень трудно. «Захватывая» со стройки лишний водопроводный кран или пачку кафельных плиток, они особенно не мучались совестью. И мы — потребители этих, в сущности, ворованных материалов, не тревожились вопросом, нарушается ли социалистическая законность. Государство грабило нас всех на каждом шагу. Нам не приходила в голову мысль, что нам, в свою очередь, грабить его не полагалось бы. Во всяком случае, ремонт квартиры подвигался вполне приемлемыми темпами. Кроме того, еще одна сторона советского
Вообще, по-настоящему окунувшись в повседневную жизнь советского обывателя, я с каждым днем все больше узнавал подлинные думы и заботы моего народа.
Я возобновил учебу в университете. Борис, бывший фронтовик, познакомил меня с группой своих сверстников, которые несмотря на молодость, были гораздо старше меня по жизненному опыту. Одновременно, освоившись с документами научного сотрудника, я мог разыскивать старых школьных друзей, без риска напугать их упоминанием о МГБ.
Скоро я понял главное, что отличало послевоенные настроения русского народа. Мои друзья не только знали, что советская власть — власть антинародная. Они чувствовали, что большинство народа думает так же. Более того — они как бы ожидали от каждого даже первого встречного, в принципе, таких же взглядов. Мне трудно было сначала поверить, что в государстве, контролируемом органами безопасности и налаженным партийным аппаратом, может существовать такой образ мышления среди широких масс.
Но один за другим факты и личные встречи убеждали меня, что доверие к человеку возродилось в русском народе, наперекор всем тормозам советской системы.
Сначала такими фактами были дискуссии с товарищами по факультету. Собирались мы в университетских коридорах или на квартире у друзей. Почти всегда с разговоров об истории литературы или с вопросов славянской филологии мы переходили на обсуждение политики партии и правительства и положения в стране. Схватки между собеседниками были зачастую горячими. Немало ребят продолжали считать правильными лозунги 1917 года. Только личные методы правления Сталина и его соратников казались им ошибочными и антинародными. Девушки и студенты постарше, обычно старались доказать что общество, где партия превыше всего, неизбежно приходит к диктатурам, и, даже, к таким вещам, как гонениям на евреев. Вопрос правительственного антисемитизма обсуждался особенно часто, потому что среди вас было несколько евреев и их несчастья воспринимались всеми близко к сердцу. Как раз в те годы, гонения на евреев стали достигать очень чувствительной степени.
Слушая подобные разговоры, я удивлялся не столько зрелости их суждений, сколько смелости высказываний. Сам я осведомителей не боялся, потому что уже привык к своей личной борьбе против системы. Мои попытки уйти из разведки были гораздо серьезнее недоносительства. Откровенность студентов-евреев тоже была понятна. Один из них, например, член партии еще с фронта, настолько измучился бесплодными поисками работы и моральной травлей, которой он подвергался, что поговаривал о самоубийстве, как об единственном выходе.
Но почему остальные собеседники не думали о том, что их может выдать какой-нибудь трус или мерзавец — я не понимал. Однако их откровенность заразила и меня. Постепенно я стал рассказывать о своих впечатлениях от заграницы во время «научных командировок». Остатки осторожности заставили меня ограничиться странами народных демократий. Но и к этим, лишь относительным доказательствам безнравственности советского строя, интерес был огромный.
Забегая вперед, стоит отметить, что никакого осведомителя среди нас не нашлось. Годы войны выпрямили душу русского народа, столько лет искривленную тисками страха, и сделали работу осведомителей исключительно трудной. Все меньше людей шло на роль иуд и все быстрее узнавали в коллективах заводов, институтов, учреждений и общих квартир, кто именно «стучит» и в присутствии кого надо держать язык за зубами.
В кругу же семьи и друзей страх исчезал.
Однако во всех наших, по-русски многословных, разносах советской власти был один серьезный недостаток. Мы были способны, в общем, договориться, что дело плохо и жизнь невыносима. Но тут дискуссии затухали. Мы совершенно не знали, есть ли хоть какой-нибудь путь к изменению существующих порядков. И если даже и нашелся бы чудом такой путь, то на что менять? Капитализм для всех нас был мертв и немыслим, как социальная форма. И, главное — кому и как менять? Вопрос был настолько сложен и туманен, что даже и браться за него никто из нас не решался.