Право на совесть
Шрифт:
Он наслаждался своей иронией и хотел, видимо, поразить меня контрастом между бывшей жизнью и советской действительностью. Но я уже не раз слышал подобные рассказы от людей старшего поколения. Элементарная истина, что русскому народу до революции жилось лучше, была хорошо известна и мне. Я думал о другом.
Вот, этот человек знает даже, что я сотрудник МГБ. В чем же дело? Может быть, оно не в пробуждении народа, а в отношении собеседников лично ко мне? Может быть, что-то в моем поведении внушает им особое доверие? Может быть, мне просто везет?
Вечер на концерте Вертинского разбил эту, не совсем скромную, гипотезу. Яна очень любила пластинки Вертинского и
Но потом Вертинский перешел, вдруг, к песням, слова которых зазвучали неожиданным и недвусмысленным осуждением советской действительности.
Аудитория ожила и встрепенулась. Я следил то за певцом, то за лицами слушателей. Вертинский спокойно и, как мне стало казаться, с искренним чувством рассказывал нам о появившихся в его жизни двух дочках. Он пел об отцовской заботе за их будущее и о надежде вырастить этих двух девочек вдали от губительного влияния окружающей жизни.
«Я каких-нибудь добрых старушек специально для них подберу…» делился он с нами своим планом и объяснял, почему: «чтобы им детство свое не забыть».
Я не верил своим ушам. Текст песенки явно и откровенно говорил о самом главном, что должно беспокоить каждого отца — как спасти своих детей от советского воспитания.
Слушатели буквально впитывали в себя каждое слово. Мы с Яной только успели многозначительно переглянуться, как песня закончилась и грянули оглушительные аплодисменты. Первые, по-настоящему горячие, аплодисменты за вечер. Аудитория отдала свои симпатии певцу.
Потом Вертинский пел разные песни: о лампаде, зажженной перед ликом Родины, Родины в тяжелых солдатских сапогах, о чужих, далеких городах, о настоящей человеческой жизни, которая была когда-то давно я в мире другом, о последнем ужине я бледной луне.
Но что бы он ни пел, слушатели уже вкладывали свой собственный смысл в слова, звучащие со сцены. Для одних эти слова выражали протест, для других обвинение, для третьих — напоминание о запрещенных властью чувствах. И каждый раз, единодушные, горячие аплодисменты старались показать певцу, что аудитория всё понимает и целиком на его стороне. Даже тогда, когда в самом-то деле текст песен был совсем невинным и нейтральным. Это было уже неважно: аудитория слышала именно то, что хотела слышать.
Я разглядывал лица сидящих рядом со мной. Офицер с фронтовыми орденскими
Молодежь и взрослые, штатские и военные — рядовые советские люди, они не избегали смотреть друг другу в глаза. Наоборот, — искали и находили взгляд соседа.
Странное, невысказанное, но реальное ощущение своеобразного сообщничества висело в воздухе: сообщничества молниеносно и едино принятого всеми. Сообщничества, от которого я отказался в разговоре с профессором. Сообщничества, до которого я еще не дорос.
Я понимал, что дело не в Вертинском. Конечно, не на каждом его концерте случалось такое. Очевидно, в тот вечер подобралась аудитория, в которой цепная реакция взаимопонимания могла охватить слушателей. Однако это было гораздо большее, чем случайность.
Такие мысли придавали мне сил и веры в правильность нашей с Яной жизни. Они же напоминали мне, что в моем-то положении ничего не изменилось.
Я по-прежнему числился старшим лейтенантом госбезопасности. Более того, — весной 1951 года, мне пришлось стать кандидатом партии. Прошел уже год и, согласно уставу ВКП(б), я должен был подумывать о поступлении в партию.
Когда-то, стать членом ВКП(б) было моей мечтой. Попав в разведку я, выражаясь фигурально, подписывал заявление в партию на крыле каждого самолета, которому предстояло увезти меня на задание. Однако, устав ВКП(б) требовал прохождения всяких формальностей: общего собрания организации, пленума парткома, райкома и других инстанций. Я находился на строго засекреченном положении нелегального сотрудника-агента. Раскрывать, даже партийной организации НКВД, мою связь с разведкой было нельзя.
Потом, в Румынии, мой интерес к партийности, в том числе и к комсомолу, значительно охладел. Комсомольцем я стал в школе, в 1938 году, и долгое время был горд своей принадлежностью к нему. В Румынии же, незаметно для себя, я перестал заботиться о своих комсомольских делах. Когда я вернулся в СССР, осеныо 1949 года, выяснилось скандальное обстоятельство: я выбыл из комсомола из-за неуплаты членских взносов. Судоплатов пришел в ужас. К счастью для меня, он обвинил в невнимательности к моим комсомольским делам майора Коваленко. В ЦК комсомола пошло специальное письмо за подписью министра госбезопасности. В начале 1950 года меня восстановили в комсомоле. Я был уже староват для этой организации. Она охватывает молодежь не старше 28 лет, но для меня было сделано исключение, чтобы облегчить переход в партию. Генерал заботился о моей партийности, наверное, потому, что будучи беспартийным я выглядел «белой вороной» в его коллективе.
Большинство молодежи приходило в разведку по, так называемому, партнабору с предприятий или из институтов. Беспартийные разведчики — явление редкое.
Весной 1951 года, перед выездом в Австрию, парторганизация поставила вопрос в упор: «сколько времени я собираюсь еще откладывать свое поступление в партию и почему?»
Я решил не дразнить судьбу и написал за несколько дней до отъезда заявление в парторганизацию МГБ СССР, надеясь, что и на этот раз «пронесет». Но на этот раз не «пронесло». Партком МГБ СССР, по специальному разрешению ЦК ВКП(б), утвердил меня в кандидаты партии без каких-либо других инстанций.