Право на совесть
Шрифт:
— Одну минуточку, Павел Анатольевич…
Голос мой звучал не особенно уверенно. Но другого выхода не было.
— Я не могу решить этот вопрос сегодня… Так, сразу… Мне нужно подумать…
Судоплатов чуть откинул голову назад и смерил меня удивленным взглядом.
— Подумать? Я не понимаю вас…
— Задание не кажется мне простым, Павел Анатольевич. Я не могу решиться в течение нескольких минут на такую поездку. И особенно на такое дело…
Каким-то боковым зрением я заметил складочку испуга, появившуюся между белесыми бровями Ивановой.
Несколько секунд Судоплатов молча рассматривал перевернутую стеклянную
— Начните работу с завтрашнего дня. Пусть товарищ подумает, если ему это так нужно.
Он еще раз смерил меня искоса, как бы со стороны, прищуренными, но не злыми глазами.
— Пора брать себя в руки, дорогой друг. Нельзя столько копаться в самом себе. Школа давно кончилась. Надо переходить к серьезным делам. Приведите себя в порядок и приступайте к работе. До свиданья.
В тот вечер Яна вернулась с работы поздно.
Хлопнула входная дверь и волна холодного воздуха докатилась до моих ног.
Яна, не снимая шубы, вошла в кухню, присела рядом на сундук и прижалась замерзшей щекой к моему лицу.
— Ну, что? Опять куда-нибудь ехать?
Я не хотел отвечать, не видя ее глаз. Она поняла, отодвинулась и, откалывая синюю суконную шапочку, повторила нетерпеливо.
— Говори уж сразу. Без подготовки, ладно?
Я все смотрел на нее. Капельки растаявших снежинок блестели на отвороте шубы, на длинных темных ресницах, на непослушном завитке, выбившемся из-под заколки. Над лбом, в набежавших озабоченных морщинках, — каштан волос, чуть подернутый снегом, который никогда уже не растает. Милые, умные глаза, до краев наполнившиеся тревогой. Единственные в мире, смотря в которые я могу говорить обо всем, что на душе.
— Плохо наше дело, Яна. Они посылают меня убить человека.
Яна смотрит несколько секунд прямо перед собой, словно в какую-то внезапно открывшуюся пропасть, медленно подымается с сундука и начинает расстегивать непослушные пуговицы шубы. Глаза ее все еще прикованы к невидимой пропасти.
— И что ты им сказал?
— Пока ничего. У меня есть время до завтра…
Железная скобка на входной двери отбила два четких удара — Янина сестренка вернулась из школы. Мне пришлось отложить свой рассказ.
Поздно вечером, когда Маша заснула, будильник был заведен на семь часов утра и Яна свернулась калачиком рядом со мной, обняв одной рукой свою подушку, я передал ей шопотом разговор с Судоплатовым.
Ей принадлежало такое же право решать наш завтрашний день, как и мне. Ради таких моментов люди и становятся близкими.
— Что же ты собираешься делать? — дипломатично вернула мне инициативу Яна.
— Не знаю… Скажу им, наверное, прямо, что не способен на такие вещи. Ну, не гожусь я на роль убийцы, и все. За это не расстреливают. Пусть подберут кого-нибудь другого, в конце концов.
Яна отняла руку от подушки и осторожно положила мне на губы.
— Не надо. Не возмущайся… Давай будем говорить совсем тихо. Знаешь, если бы речь шла только о нас с тобой… Может быть, стоило бы тогда бросить им в лицо все, что мы о них думаем. Но теперь… Неправда, что отцы нужны только взрослым детям. И потом, — если она появится на свет где-нибудь на Колыме, ее же немедленно отберут у меня. И вырастят из нее вторую Тамару Николаевну. Нет… Тамару Николаевну, пожалуй, не вырастят. Я не верю во всемогущую силу
— Они не смогут меня репрессировать. За что? За то, что я отказался стрелять в человека? Разные люди бывают… Скажу, что у меня просто не хватает силы воли для убийства.
— Так ты не можешь сказать.
— Почему?
Яна посмотрела на меня внимательно и недоверчиво.
— Неужели не понимаешь? Ведь ты же убил когда-то для них человека. Что изменилось с тех пор?
— Я? Убил человека? Ты что говоришь?
— Конечно. А за что ты получил твой орден?
— Ну, знаешь! Как можно называть партизанскую операцию убийством?
— Я знаю разницу, не беспокойся. Иначе я не была бы вместе с тобой. А ты не думаешь, что для Судоплатова-то нет никакой разницы между приказом убить фашистского гауляйтера и заданием пристрелить мешающего эмигранта. Может быть, этот эмигрант в их глазах даже опаснее, чем фашист Кубе. Война решалась войсками на фронте. Кубе могли повесить и в Нюрнберге. А вот, против эмигрантов войск не пошлешь…
— Но, в конце концов, не я же сам убил Кубе.
— А чего ты оправдываешься? Я же не упрекаю тебя ни в чем. Ну, воевал где-то, помог убить какого-то фашиста. Ну и что же? Было бы хуже, наверное, если бы ты отсиживался в тылу. Дело не в этом. Я боюсь только, что Судоплатов не поверит такому твоему ответу. Когда-то ты был готов выполнить любой его приказ. А сегодня не можешь застрелить врага советской власти. Из-за чего? Совесть не позволяет… Рука не подымается… Очень неубедительно, Коля. Для Судоплатова, конечно. Да и как ты скажешь ему? Павел Анатольевич, на убийство я не способен… Он же просто обидится. Такой почет тебе, такое доверие, а ты вдруг — «убийство». Немного непочтительно, даже. Ну, ладно, я не буду больше язвить. Не сердись, пожалуйста. И не смотри на меня такими чужими глазами. Я же не виновата, что твое начальство не понимает разницы между партизанской операцией и убийством…
И Яна спрятала лицо между моим плечом и подушкой. Bo-время, иначе она увидела бы невольную улыбку на моем лице.
Странно. В такой, может быть не совсем подходящий момент, на душе у меня стало тепло. Я почувствовал, что на самом-то деле, Яне не было страшно, так же, как и мне. Материнская тревога за будущее еще не появившегося на свет дорогого существа сжимала ее сердце. Но разве можно назвать это страхом?
Страх, как плесень, живет на слабости и неуверенности.
— Мы же были уверены в самом главном — на убийство я не пойду. Здесь не могло быть ни колебаний, ни размышлений. И отсюда рождалась внутренняя сила. Как двое путников в буране, мы прижались друг к другу, не видя куда идти и что делать. Но руки наши уже не разорвать было никакому ветру и мы знали, что не упадем.
Величайший американский новеллист писал когда-то: «Разве есть во всем мире что-нибудь лучшее, чем маленький круг на экране и в нем двое, идущие рядом?»
Он имел в виду «концовку» рассказа. Для Яны и меня такой круг был бы началом настоящей жизни. В течение двух лет мы пытались замкнуть его вокруг нас. Мешала моя профессия, мое прошлое, неопределенность моего будущего. Мешала, правда, только мне одному. Только я сам нуждался еще в какой-то проверке, искренна ли до конца моя борьба с разведкой. Проверка, которая доказала бы, что в моей душе действительно не, осталось никаких колебаний.