Праздник, который всегда с тобой
Шрифт:
— А вы холодный человек, да? — вдруг спросил Скотт, и, посмотрев на него, я понял, что ошибся с рецептом, если не с диагнозом, и что виски работает против нас.
— В каком смысле, Скотт?
— Вы способны сидеть тут, читать паршивый французский листок, и вам совершенно безразлично, что я умираю.
— Хотите, чтобы я вызвал врача?
— Нет, мне не нужен паршивый провинциальный французский врач.
— А что вы хотите?
— Я хочу измерить температуру. Потом я хочу, чтобы мне высушили одежду, сесть в скорый парижский поезд и пойти в американскую больницу в Нейи.
— Одежда
— Я хочу измерить температуру.
После долгих таких разговоров официант принес термометр.
— Другого не удалось достать? — спросил я.
Когда официант вошел, Скотт закрыл глаза и с виду был по меньшей мере так же близок к смерти, как Камилла. Я еще не видел, чтобы у человека так быстро отливала кровь от лица, и недоумевал, куда она девается.
— Другого в отеле не нашлось, — сказал официант и дал мне термометр.
Это был термометр для ванны в деревянном корпусе с металлическим грузилом. Я глотнул виски с лимоном и на минуту открыл окно посмотреть на дождь. Когда обернулся, Скотт смотрел на меня.
Я профессионально стряхнул термометр и сказал:
— Ваше счастье, что это не анальный термометр.
— А куда его ставят?
— Под мышку, — сказал я и сунул его себе под мышку.
— Вы повлияете на его показания, — сказал Скотт.
Я снова резким движением стряхнул термометр, расстегнул на нем пижаму и вставил термометр ему под мышку, одновременно пощупав его прохладный лоб. Потом посчитал его пульс. Скотт смотрел в пустоту. Пульс был семьдесят два. Я держал термометр четыре минуты.
— Я думал, их ставят всего на минуту, — сказал Скотт.
— Это большой термометр, — объяснил я. — Время увеличивается пропорционально квадрату его величины. Этот термометр меряет в градусах Цельсия.
Наконец я вынул термометр и поднес к настольной лампе.
— Сколько?
— Тридцать семь и шесть десятых.
— А какая нормальная?
— Это нормальная.
— Вы уверены?
— Уверен.
— Померьте у себя. Я хочу убедиться.
Я стряхнул термометр, расстегнул на себе пижаму, поставил его под мышку и стал следить за временем. Потом посмотрел на термометр.
— Сколько?
Я продолжал смотреть.
— Ровно столько же.
— Как вы себя чувствуете?
— Прекрасно, — сказал я. Я пытался вспомнить, действительно ли тридцать семь и шесть — норма. Это не имело значения, потому что термометр невозмутимо показывал тридцать.
У Скотта еще оставались некоторые подозрения, поэтому я спросил, не хочет ли он померить еще раз.
— Нет, — сказал он. — Мы можем быть довольны, что все так быстро прошло. Я всегда очень быстро выздоравливаю.
— Все прошло, — сказал я. — Но думаю, вам лучше полежать, съесть легкий ужин, а завтра с утра пораньше отправимся.
Я намеревался купить нам дождевики, но для этого пришлось бы занять у него деньги, а мне не хотелось заводить о них разговор.
Скотт не желал лежать в постели. Он хотел встать, одеться и позвонить снизу Зельде, сказать, что у него все благополучно.
— А с чего ей думать, что у вас не все благополучно?
— С тех пор как мы поженились,
Я понимал, только не мог понять, как им удалось спать вместе прошлой ночью. Но спорить об этом не стоило. Скотт моментально выпил виски с лимонным соком и попросил заказать еще. Я нашел официанта, вернул термометр и спросил, что там с нашей одеждой. Он полагал, что она высохнет примерно через час.
— Пусть ее там погладят, это ускорит дело. Ничего, если она не будет сухая до хруста.
Официант принес два напитка от простуды, я потихоньку потягивал свой и убеждал Скотта пить медленнее. Я опасался теперь, что Скотт может простудиться, а если у него действительно разовьется такая тяжелая болезнь как простуда, его, вероятно, придется положить в больницу. Но, выпив, он почувствовал себя на какое-то время великолепно и был счастлив, что происходит такая трагедия — впервые со времени женитьбы они с Зельдой разлучены на ночь. Потом ему захотелось немедленно позвонить ей, он надел халат и пошел вниз звонить.
Соединить его сразу не могли, и, вскоре после того как он вернулся, официант принес еще две порции виски с лимонным соком. До сих пор Скотт ни разу не пил при мне так много, но его не развезло, он только оживился, стал разговорчивым и принялся описывать в общих чертах свою жизнь с Зельдой. Рассказал, как познакомился с ней во время войны, как потерял ее, а потом снова ее добился, и как они поженились, а потом о прошлогодней трагической истории в Сен-Рафаэле. Эта первая версия рассказа — как Зельда и французский морской летчик влюбились друг в друга — была действительно печальной, и, думаю, она правдива. Потом он излагал мне другие версии, словно примеряя их к роману, но ни одна не была такой печальной, как первая, и я продолжал верить первой, хотя правдивой могла оказаться любая. С каждым разом они становились красивее, но не трогали так, как первая.
Скотт отлично выражал свои мысли и был хорошим рассказчиком. Тут ему не надо было думать о правописании и пунктуации, и у тебя не возникало впечатления, что читаешь малограмотного, как при чтении его неправленых писем. Только после двух лет знакомства он научился писать мою фамилию правильно; фамилия, конечно, длинная, и писать ее с каждым разом, вероятно, становилось труднее, так что надо отдать ему должное за то, что он все-таки научился. Он научился правильно писать многие более важные вещи и старался правильно думать о многих вещах.
А в тот вечер он хотел, чтобы я узнал, понял и оценил произошедшее в Сен-Рафаэле, и я увидел все совершенно ясно: одноместный гидроплан, который, гудя, проносится над плотом для ныряния, цвет моря и форму поплавков самолета, их тени на воде и загорелых Зельду и Скотта, ее темно-русые волосы и его белые и темный загар на лице молодого человека, влюбленного в Зельду. Я не мог задать вопрос, вертевшийся у меня в голове: если этот рассказ — правда и все так и было, как мог Скотт каждую ночь проводить в постели с Зельдой? Но может быть, поэтому и был его рассказ самым печальным из всех, какие я слышал, а может быть, Скотт просто забыл, как забыл прошлую ночь.