Праздник отцов
Шрифт:
Я встряхнул головой — я ловлю себя на том, что делаю этот жест отрицания всякий раз, когда мне нужно отогнать какую-нибудь неприятную мысль: связанную с болезнью, с унижением. То насмешливое, то замкнутое лицо Люка вставало между мной и сидящими напротив пассажирами. Рана тихо кровоточила. «Я не хочу ничем быть тебе обязанным». Жестокие слова, но не был ли тон, каким они были произнесены, еще более жестоким? Не слишком ли хрупкий у меня панцирь? Прибегая к испытанному способу, я повторял себе, что через неделю-другую ранившее меня острие успеет, как обычно, затупиться; что я переварю и эту обиду, как переваривал все остальные обиды, регулярно появляющиеся в моем меню с тех пор, как я стал отцом; что я забуду все, вплоть до воспоминания о том вечере. Напрасные старания. Жестокая мука не покидала меня. Она сверлила мозг и, как я ни старался отделаться от нее, оставалась со мной.
«Папа? Он играет в поддавки…» Сабина передала мне это высказывание нашего сына как-то раз, когда она призывала меня оказать ему сопротивление. («Если
Всякий раз, когда я пытаюсь выразить причиняемую мне сыном боль, меня поражает ее мучительность. Неужели дела уже столь плохи? И как мы дошли до этого? В какой момент я перестал быть ласковым с Люка? С каких пор я уже не позволяю себе выказывать любовь к нему — или он не позволяет, — хотя это скрепляло наше согласие и доставляло мне радость в годы его детства. Почему молчание, в котором, как мне мечталось, должно было чувствоваться взаимное понимание, вдруг наполнилось враждебностью? Я уверен, что ни Люка, ни я не виноваты. Виноваты в чем? Виновата одна природа, которая искажает характер подростков, подвергает их непосильному напряжению, отдает их во власть дурных наклонностей эпохи, — у каждой эпохи они свои — и одновременно старит их отцов, наделяет их склерозом, делает жертвами непредвиденных огорчений и костенеющих принципов. «Я старый человек», — хочется мне иногда сказать сыну. Мне кажется, что невероятность признания вызвала бы шок и облегчила бы дальнейшие признания. Однако я заблуждаюсь: слово показалось бы сыну точным и естественным. Сравнивая меня с отцами своих приятелей, он, должно быть, находит меня скорее перезрелым. Нашей дружбе не хватало совместных пробежек, прыжков в воду. «А вы знаете, что мой сын выигрывает у меня в теннис?» — гордо заявляют некоторые господа. Напрасно радуются. Сегодняшнее их поражение предвещает другие, гораздо более болезненные поражения. «По сути дела, я сын старика», — отметил однажды он, улыбаясь. В тот день у него было лицо лукавого ангела, которое мне страшно нравится. «Да, — ответил я ему, — и это сразу видно: потому-то ты такой ледащий, дошлый и страшливый…» — «У-ля-ля! Подай-ка мне словарь!»
То был один из наших оазисов счастья.
На полях, мимо которых мы теперь проезжали, лежал снежный покров. Холодное, низко висящее над горизонтом солнце придавало им обманчиво веселый вид. В действительности же за окном простирались суровые плоскогорья с поблескивающими ото льда дорогами. Время от времени на них появлялись то какая-нибудь одинокая собака, то группа школьников, то фермы с огромными крышами. Прежний порядок вещей. Эти слова пронеслись у меня в мозгу: прежний порядок вещей.Ностальгия по этому порядку отчасти и возникает от огорчений, причиняемых мне Люка. Может показаться странным, но ту личность, какой стал мой сын, делает для меня неприемлемой именно определенный образ детства, который был едва приемлемым для меня и который полностью отвергали — к моему удовольствию — мои юные вагонные попутчики. Да, других я принимаю такими, какие они есть, а вот его нет. Я ожидал от него чего-то большего, какой-то большей тонкости и духовного сродства со мной, встречающегося только в книгах или — даже еще лучше — в кино. «Роман — это путешествие». Чудесная формула и, несомненно, точная, — правда, она как нельзя лучше объясняет, насколько же я все-таки не романист, — но я предпочитаю ей другую, обнаруженную в одном эссе об американском кино: «В самых прекрасных фильмах речь идет о двух людях и об истории их дружбы». Как много размышлял я над этой фразой! Поскольку я домосед, то такое определение более созвучно моим инстинктам. К тому же мне кажется, я был хорошим другом. Я так же лелею воспоминания о дружбе, как другие — воспоминания о пылкой любви. В один прекрасный день по моей вине ослабли самые старинные мои привязанности. Разорвались? Нет, только не это. Стоило мне потом встретиться вновь, услышать опять голос, увидеть лицо, и прежний порядок вещейвосстанавливался. Когда Люка стал подрастать, я возымел надежду ввести его в наш рыцарский орден. Строя свои тайные планы, я без колебаний употреблял эти слова. В глубине души я, вероятно, уже давно предусмотрел отстранение Сабины,
Да только вот как Люка, не имеющий друзей, мог научиться дружбе?
Когда я развелся, то с возмущением обнаружил, что он все глубже погружается в тепличную атмосферу, которую, как мне казалось, поддерживает вокруг него Сабина. Этого-то я и боялся! Как мне знакомо это детство в тени женщин, делающих ребенка нежным, — как делают более нежным с помощью какого-то неведомого мне способа свежее мясо — удушающих его советами, калечащих его! Откуда мне было знать, что Люка, расставшись с безмятежной, можно сказать, дачной жизнью, каковой всегда в той или иной степени является жизнь в семье, вдруг вместо того, чтобы зажить вольной жизнью, обратившись в мою сторону, станет жаться ко всему тому, что мне ненавистно? Сыновей, воспитанных женщинами, я узнаю среди сотен. Я так и вижу их, идущих рядом с какой-нибудь сорокалетней особой, сурово поджавшей губы, подстраивающихся под ее походку, немного чересчур опрятных, с лицами неопределенно-бледноватыми и неопределенно — хитроватыми от разделенной с матерью злобы. Мать, навязывающая своему сыну доверительность, портит его. Он уже никогда не излечится от запачкавшей его скрытности. Когда в тринадцати-четырнадцатилетнем возрасте Люка приходил ко мне на улицу Суре, то стоило ему открыть дверь, как я сразу же чувствовал на нем запах белья и доверительных разговоров и давал себе зарок развеять его. Я третировал сына, смешил его, заставляя смеяться до упаду над всеми преподносимыми жизнью свинствами. Однако я чувствовал, как с каждым месяцем он все больше уходит в себя, отказывается поддержать мои старания, а вскоре вообще стал относиться к моим шуткам как к чему-то неуместному, подчеркнуто реагировал на них молчанием.
Поезд подходил к Мецу. Читатель Мартина Грея и Шанталь Ромеро, сидевший в самом конце вагона, встал, вытащил из сетки чемодан и побрел к двери, стараясь не встретиться со мной взглядом. Госпожа А-вот-я-месье похрапывала, широко раскрыв рот и конвульсивно придерживая рукой на коленях пять или шесть захваченных в дорогу иллюстрированных журналов. Я понимал ее. Мне тоже свойственно принимать меры предосторожности. И я снова, в который уже раз, вытащил засунутые в карман листки с записями. Моя истрепанная, скомканная памятка расположила меня к мечтательности, иными словами, вы теперь уже понимаете, я заснул.
3. ГОЛУБЫЕ ДРАЖЕ
«Вам нужно будет только пересечь Вокзальную площадь», — облегченно сказала председательница. Мне с трудом удалось убедить ее не встречать меня при выходе из вагона. Естественно, госпожа Гроссер, личность в Б. известная, вовсе не горела желанием тащиться встречать меня на вокзале, да и у меня перспектива выслушивать посреди бела дня, в конце перрона, слова приветствия от какой-то незнакомой женщины тоже не вызывала никаких приятных ощущений.
Я люблю вокзалы этой страны. Там не столь часто, как где-нибудь еще, встречаются изможденные и подозрительные существа, притягиваемые большими городами и скапливающиеся в подземных переходах или в местах ожидания. Когда начинает смеркаться, когда улицы заволакивает туман, обращаешь внимание, какие у проходящих быстрым шагом девушек розовые щеки, как долго у них на лице держится загар, сохраняющийся благодаря воскресным прогулкам на лыжах даже зимой. Спешащему пассажиру эта свежесть, это здоровье могут показаться просто каким-то чудом. Однако присмотришься немного — и тут же замечаешь странную бессловесность, вялые, погасшие взгляды, холодную уверенность или такую же холодную тоску — всю гамму забот людей, жизнь которых ограничена узким горизонтом. Нет, легкого праздника сегодня не получится.
Вместо того чтобы сразу спросить, где находится гостиница «Райнишер Хоф», где мне забронировали номер, я прошелся по галерее, облицованное белой плиткой, подошел к стойке и там, зажатый с обеих сторон молчаливыми посетителями, выпил чашку кофе. Я прикидывал, что вторая чашка кофе, которую через час можно будет заказать в номер, окончательно снимет с меня оцепенение, оставшееся после дремоты в поезде. Увы, напиток, изрядную порцию которого я выпил, обжигая губы, на этот раз явно не обладал приписываемыми ему достоинствами. Я с сожалением вспомнил одну поездку с лекциями в Италию, когда достаточно было за полчаса до встречи выпить один espresso в первом попавшемся баре, чтобы обеспечить себе красноречие в нужный момент. Значит, сегодня вечером придется прибегнуть к более серьезному средству.
Отель снаружи смотрелся великолепно. Я почувствовал, что вдохновение ко мне возвращается. Скверные номера, неуважительное отношение, кухня «от святого Антония» делают испытание, подобное тому, что меня ожидало, еще более трудным. Меня проводили в тихий, очень жарко натопленный номер, где я обнаружил послание председательницы. Она поздравляла меня с благополучным прибытием и обещала зайти за мной перед самой встречей. Моя «программа» включала коктейль в семь часов, дискуссию в восемь, а потом, «когда наши друзья успеют познакомиться с Вами получше», ужин. «Вас будет принимать наш генеральный секретарь госпожа Лапейра, — сообщала также госпожа Гроссер, — в связи с тем, что ремонт в нашем доме лишает меня радостной возможности организовать ужин у себя».