Праздник отцов
Шрифт:
Мне хвалили дом Гроссеров, патрицианский особняк в старом городе, со стенами, расписанными в романтическом и символистском духе. Известие о том, что меня сплавляют к этой самой госпоже Лапейра, носящей подозрительно французское имя, несколько подпортило превосходное впечатление от созерцания комнаты в «Райнишер Хофе». Подобно всем другим путешествиям такого рода, мое пребывание в Б. уже начинало походить на погоню за льстивыми высказываниями. Покидая отечество, писатели становятся падкими на уважение. Они делают вид, что предпочитают во всем простоту и сдержанность, а на самом деле только и мечтают о комплиментах в свой адрес. Поэтому, когда, прежде чем дать им слово, их представляют с благопристойной сдержанностью, они теряют дар речи; уверенности им придает только подхалимство. И я тоже не составляю исключения из правила.
У меня в голове пронеслась мысль о Люка и о том, как бы он реагировал, представься ему вдруг возможность прочувствовать все эпизоды ожидающего меня вечера, но в это время суток она показалась мне слишком уж неуместной, чтобы я мог позволить ей задержаться. Поэтому я прогнал ее и с удовлетворением человека, который, оставшись один, снимает ботинки, распускает живот, почесывается, вернулся к анализу своих ощущений.
Было четыре часа, и начинало смеркаться. Двойные стекла хорошо заглушали шум города, где уже зажглись первые огни. Я видел снование троллейбусов,
Я еще раз взглянул на Вокзальную площадь, где с удивительной — для города, имеющего репутацию тихого, — быстротой проносились в разные стороны машины. Вероятно, на окружающих отель улицах полно банков, меховых и сигарных магазинов, а витрины ломятся от электробритв. Мне подумалось, что если в мире, открывшемся передо мной, когда я смотрел на улицы Б., ибыло отведено какое-то место для изысков романической кухни и для моей автобиографии, подробности которой я собирался обсуждать четырьмя часами позже, то, похоже, весьма и весьма скромное С высокого этажа, где находился мой номер, мне были видны резко уходящие вниз к озеру — к этой черной дыре — крыши, светящаяся реклама, а вдали — пунктир уличных фонарей вдоль проспектов, соединяющих Б. с пригородами. Город! Где они живут, эти две или три сотни людей, чье присутствие мне было гарантировано? В каких они прячутся домах и в каких кварталах? Не побоятся ли они сурового январского мороза, дабы прийти послушать, как я буду рассказывать о своих недоразумениях с чернилами и бумагой? Это выглядело бы просто смешно. Здания банков, отделанные мраморными плитами, скоростные автомобили, гладкие лица и все остальное, вплоть до моего номера — это настоящая жизнь.Другая же, та, которой мои книги, мои заметки, моя тоска, моя воля пытаются придать хоть какую-то реальность, существует лишь в воображении редких пустых мечтателей вроде меня, да еще в воображении школьных учителей, старых дев, подростков, богатых и пресыщенных дам, интересующихся нашими душами и нашими словами между двумя благотворительными акциями или между двумя приступами тщеславия. Даже огорчения, доставляемые мне сыном, какими бы химерическими они ни казались, и то обладают большей реальностью, чем эти мои бумажные голуби. Так что сегодня вечером гора разродится мышью. А почему бы не забежать сразу вперед, не заняться признаниями, не придать своим речам, воспользовавшись каким-нибудь подходящим вопросом, внезапно доверительный тон и не попробовать себя на ниве обыденности, куда, как предполагается, я никогда не забредаю? У меня ведь тоже, — мог бы я им сказать, — остался дома неуправляемый и жестокий мальчишка, к которому я не знаю, с какой стороны подступиться.Ведь завтра, когда я должен буду отражать его удары и искать слова, способные задеть его за живое, все эти мои парадоксы, с законным недоверием выслушанные вами, мне не помогут. Если бы вы только знали, как мы с вами похожи друг на друга! Вот вы, скажем, красуетесь в своих конторах, комитетах, советах, самолетах, а я притворяюсь, что верю всем похвалам, которые вы только что с мечтательным взглядом, держа в руке стакан, высказали в мой адрес; а при этом обнаруживается, что мы с вами одинаково ранимые люди. Правда, что касается меня, то я эту ранимость превращаю в профессию. Из своих недомоганий, из своих поражений я извлекаю и прозу, и выгоду. Именно в этом заключается главная причина вашего подозрительного ко мне отношения: вам не очень нравится спекуляция тенями и постыдными признаниями, к которым, как вам кажется, сводятся мои книги. Вы же верите в широкие полотна, в пылкие чувства и в то, что рано или поздно солнце все равно восходит над опустошенными землями. Вам нужны художники, — одно из ваших словечек! — стоящие выше повседневных невзгод. Вам нужны нищие, принцы, разбойники, столь же естественные в литературе, как туземцы, придающие элемент экзотики вашим путешествиям, столь же привычные, как тренеры по лыжному спорту. Какая неожиданность, какая неприятная неожиданность — увидеть вдруг, что мы говорим о тех самых ранах, которые вы научились столь мастерски скрывать от всех окружающих. Как! Значит, и мы тоже сгибаемся под тем же самым бременем, что и простые смертные?.. Ах, вам не нравится?..
Зазвонил телефон.
Гнусавый, но настоятельный и удивительно близкий голос спросил, точно ли это номер шестьсот четыре и точно ли он говорит с господином Н. Лично? На третьем «да» я был готов взвиться. Затем последовал жеманный монолог, за которым с первых же витиеватых фраз я различил маневр зануды, причем, возможно, зануды с рукописями. В своей котомке он наверняка носил пару или тройку текстов, и я угадывал его решимость всучить их мне. Поэтому я прибег к классическим отговоркам, предназначенным для того, чтобы обескураживать зануд. Голос тут же стал торжественным. Меня осуждали. Я, очевидно, думаю, что ко мне обращается сочинитель какого-нибудь вздора. Историй про задницу?.. Или про политику?.. Так вот, я ошибаюсь! Произведения, о которых идет речь, от начала до конца вдохновлены дорогими покойниками и подлинностью своей превращают буквально в ничто всю текущую продукцию, изготовлению которой я, очевидно, посвящаю все свои силы. Знаю ли я Пьера Ферма? Эвариста Галуа? А Чарльза Доджсона? Последний продиктовал моему собеседнику новую версию своей «Curiosa Mathematica», — творения, вне всякого сомнения, мне знакомого, — где в конце приведены изложенные на символическом, закодированном языке объяснения нескольких оставшихся нераскрытыми преступлений, и они, в частности, снимают вину с Джека Потрошителя, с герцога де Шуазель-Праслена и с нескольких англосаксонских отцеубийц. Так что воля моя…
Я уже чувствовал, как капельки пота начали струиться у меня по спине. Только бы этот сумасшедший звонил не из гостиничного холла! «Мне кажется, Шуазель во всем признался», — опрометчиво сказал я. И тут же вздрогнул от раздавшегося в ответ сардонического смеха. Голос стал еще более гнусавым… Да, воля моя во всем видеть влияние страстей, сексуальные подвиги, ярость садистов. Воля моя валяться в грязи инстинктов. Мне предлагают высокие умозрительные построения, тайны вечной жизни, чудеса медиумического письма, и тем хуже для меня, если я так стремлюсь остаться глухим к…
Слово «глухим» освободило меня. Вместо того чтобы просто отстранить трубку от уха, я нажал пальцем на вилку аппарата и прервал разговор. Когда я опустил палец, то услышал сначала потрескивание, а потом голос телефонистки. «Не соединяйте меня больше ни с кем, — попросил я, — ни под каким предлогом».
В течение
Почему этот человек заговорил об отцеубийцах? В обычных беседах такие резкие, сочащиеся кровью слова почти не встречаются. Может быть, он подавал мне какой-нибудь знак? Откуда он взялся, этот дрожащий, властный голос?
Я подошел к окну и распахнул его. В комнате было очень душно. Я решил выйти на балкон и облокотился там между буквами Н и И слова «Райнишер», распространяющего в темноте жесткую электрическую вибрацию. Исходящее от светящихся букв сияние вносило теперь тревожную ноту в ночной городской пейзаж. Было очень холодно. Я вернулся в комнату и точно выверенными, как у хирурга, движениями набрал на телефоне тринадцать цифр, после чего голос сына должен был бы позволить мне вернуться в реальный мир. Разве не испытывал я с самого утра желания позвонить ему? Разве не дожидался этого вечернего часа, когда, по моим подсчетам, он должен находиться у Сабины, возможно, уткнувшейся в какую-нибудь газету, сидящий, облокотившись о кухонный стол, рядом с раскрытой дверцей холодильника, излучающего слабый неестественный свет?
Раздались долгие гудки, восемь, девять, десять. Я всегда считаю телефонные гудки. У меня правило вешать трубку после седьмого. Ни нетерпения, ни напористости. В рамках хорошего тона. Не дождавшись ответа, решил проверить содержимое своего мини-бара. Обнаружил там соответствующий моим вкусам сорт виски и вылил его на ледяные кубики. Немного поразмыслив и преодолев колебания, вызванные подобным излишеством, открыл вторую бутылочку, — в мини-барах бутылки коротают время парами, как жандармы или монахини, — и стакан сразу стал выглядеть привлекательнее. Еще раз набрал номер Сабины. (Сочетание «номер Люка» язык как-то не выговаривает.) Трубку сняли почти мгновенно. Мужской голос. Тут же остановивший мой порыв. «Люка, — сказал я. — Люка дома?» Голос ответил: «Нет, прошу прощения, кто его спрашивает?» Соотнеся это выражение с моим шалопаем-сыном, я нашел его чересчур манерным. А если бы он был дома и послушал бы мой уже не совсем трезвый голос… От чего только не зависит любовь? «Его отец», — буркнул я угрюмо и повесил трубку. Быстро, слишком быстро. Еще несколько лет назад я бы не решился разговаривать невежливо по телефону, притворяться немым, отказываться называть себя, хихикать, обрывать, разговор без заключительных реверансов — на протяжении очень долгого времени я считал все такого рода вещи проявлением невоспитанности. Теперь я уже не обращаю внимания на подобные тонкости.
Стрелки показывали шесть часов. Председательница должна была появиться через сорок пять минут. Пока наполнялась ванна, я извлек из своего несессера коробочку с голубыми пилюлями и предался точным математическим расчетам. Голубые драже (так я их называю, причем без всяких аналогий с крещением мальчиков, — обойдемся без лишней символики! — а просто потому, что этот холодный цвет, как мне кажется, не очень соответствует их эйфоризирующим свойствам) начинают действовать через час после их принятия. Эффект достигает высшей точки через полтора часа, сохраняется в ослабленном виде в течение сорока минут, затем быстро пропадает, появляется даже сонливость, а иногда и затрудненность речи. Следовательно, чтобы вечером, после всех потрясений, чувствовать себя уверенно, необходимо проглотить две голубые пилюли ровно в шесть тридцать; на коктейле они придадут мне воодушевления, сделают мой взгляд бархатным, жесты — плавными и позволят мне бесстрашно начать дискуссию. Однако это блаженство будет хрупким — какой-нибудь коварный вопрос, какая-нибудь заминка в речи, и вот оно уже нарушено, — и поэтому благоразумие подсказывало мне засунуть одну упаковку пилюль в карман пиджака, откуда, в нужный момент, примерно в полдевятого, я извлеку одну-две штуки и незаметно проглочу их с помощью традиционного причитающегося лектору стакана воды.
Конечно, эффект голубых драже наиболее очевиден и надежен, когда употребляешь их с чашкой обжигающего нёбо кофе. Холодная вода подчеркивает их достоинства не так убедительно. Что же касается спиртного, стакан которого я поставил рядом с ванной, то от него можно ждать как приятных, так и весьма неприятных сюрпризов. Машина от него может заработать лучше, а может и заглохнуть. Каково бы ни было первоначальное применение голубых драже, — болеутоляющее? понижающее аппетит? — но их изготовитель никогда не рекомендовал принимать их с виски. Однако риск является одной из составных частей моей морали. Если бы я не высвободил таким способом в себе некое анархическое начало, то у меня появилось бы ощущение, что я пассивно отдаю себя во власть химии, тогда как очарование голубых драже, очарование, против которого я не в силах устоять, заключается, в частности, и в том, что они сумели заслужить свое прелестное название speed, скорость, присвоенное им и другим такого же рода пилюлям в англосаксонском мире. Я уже давно — рукописи-черепахи, вялые прогулки — перестал предаваться какому бы то ни было опьянению скоростью. Так что подвернувшуюся возможность вновь испытать его благодаря сочетанию виски с голубыми драже — в расчете, что все обернется наилучшим образом, — упускать не следовало, даже если мой монолог в конце и начнет давать сбои, даже если меня начнет заносить и мне придется сойти с хорошо размеченной трассы «Блистательных лекций» Общества друзей французской словесности.