Предсмертные слова
Шрифт:
Удачливый и отчаянный игрок Лондона, лорд УАТФОРД, только что сорвавший куш в 180 тысяч фунтов стерлингов (а это был самый крупный выигрыш, когда-либо достававшийся игроку в Клубе Адского Огня), обратился к завсегдатаям этого игорного дома с тронной речью: «Вы все по существу — пошляки. А я — самый большой пошляк из всех вас, и потому ваш король… И я хочу знать, что ждёт нас по ту сторону жизни. Я хочу знать эту самую загадочную из всех загадок: „Что ждёт нас потом?“ Любознательный мой народ стремится решить её. Но миссия короля — быть впереди всех и тут. Я хочу знать, знать, знать!» Трижды произнеся это слово, сэр Уатфорд раздвинул складки своего домино и медленно, медленно, очень медленно поднёс правую руку к правому виску. И прогремел пистолетный выстрел!
БЕЗЫМЯННОМУ ИГРОКУ в покер из Луисвиля, штат Кентукки, США, крупно повезло: ему пришёл на руки royal flush, лучший из всех мыслимых раскладов карт. Ставки всё поднимались и поднимались, и была
Когда палач явился за римским философом КАНИЕМ, чтобы отвести его к месту казни, то застал его играющим в кости. «Я выигрываю, — спокойно и просто сказал палачу философ, которого приговорил к смерти император Калигула. — Дайте же ещё немного поиграть!» Палач согласился.
«Не сыграть ли нам в карты?» — спросил жену Фэнни шотландский писатель РОБЕРТ ЛЬЮИС СТИВЕНСОН, автор лучшего из всех приключенческих романов «Остров Сокровищ». Сели играть. Стивенсон выигрывал, и выигрывал неплохо. В восемь часов вечера, когда стенные часы начали отбивать время, он вдруг порывисто поднялся со стула, качнулся, ладонью потёр лоб и, пятясь, дошёл до антикварного кресла своего дедушки. Когда часы пробили последний, восьмой раз, Стивенсон опустился в кресло и сию же секунду сполз на пол. «О!..» — только и успел вымолвить он. «Что с тобой, Лу?» — склонилась над ним мать. Но сын уже не ответил. «Кровоизлияние в мозг», — заключил доктор, и через два часа «слагателя историй» не стало. А ведь ничто не предвещало трагического исхода. Утром, после завтрака (крылышко цыплёнка и разбавленное водой бургундское), «самоанский отшельник» прилёг и попросил падчерицу Изабеллу: «Почитай мне что-нибудь из „Книги джунглей“ Киплинга». На полуслове её прервал: «Мне очень хочется домой. Так сильно хочется!.. Что-то там, в Эдинбурге, делается сейчас?.. Снег на крышах… Роса на вереске… Птицы…» Изабелла хотела уйти из кабинета, но Стивенсон остановил её: «Какое сегодня число?» — «Тринадцатое декабря 1894 года». В семь часов он спустился из кабинета в столовую своего так называемого «Двойного» дома, сел на стул и прикурил новую папироску от только что выкуренной. «Ты слишком много куришь», — сказала ему Фэнни. Все последние дни её терзало предчувствие, будто с кем-то из её близких людей должно произойти несчастье. Чтобы приободрить её, Льюис спустился в погреб и вернулся с бутылкой бургундского вина. «Сейчас я приготовлю салат», — сказал он ей. «Ты слишком много пьёшь», — ответила на это Фэнни. Роберт откупорил бутылку: «Не сыграть ли нам в карты?» и они сели за ломберный столик. Писателя похоронили на высоком холме Ваеа на острове Самоа, в Тихом океане, где он прожил много лет, и на могиле написали заключительные строки его «Реквиема»:
Радостно я жил и радостно умер, И охотно лёг отдохнуть…«Вот тут… мой реквием… стихи… вам… тебе. Обработать бы, да вот… видишь…» — бормотал умирающий поэт ДМИТРИЙ ВЛАДИМИРОВИЧ ВЕНЕВИТИНОВ. В начале марта 1827 года Ланские, хозяева дома на Мойке, где поэт снимал жильё, пригласили его на семейный бал. Разгорячённый вином и танцами, не обращая внимания на трескучий мороз, он в одном лишь фраке перебежал двор к своей квартире. Последовала простуда, которая его не пощадила. У него «сделалось вдруг воспаление в груди и в лёгких, так что принуждены были кровь пустить — кровь была истинно сочинительская, как чернила». На вопрос Фёдора Хомякова «Ну, как он?» доктор Шпраух молча взял руку больного, подержал её недолго и, не глядя, отбросил: «Медик не есть Бог. Здесь надо патер и мерка для гроб». «Обещай же мне, что…» — продолжал тем временем двадцатидвухлетний Веневитинов и продиктовал Хомякову последние строки своего стиха-реквиема: «Как знал он жизнь! Как мало жил!» Потом сказал, уже в объятиях смерти: «Снег… Устали вы… со мной…»
«Я не думаю, что два стенающих и ворчащих старика составят приятный дуэт», — усомнился великий английский философ ДЖОН ЛОКК, когда к нему наведался епископ Глочестерский. «Совсем другое дело — моя подруга, леди Дэмерис Мэшем! Вот с ней-то можно посудачить и о вечном, и о заветном». И закончил словами: «Я жил довольно долго и наслаждался счастливой жизнью. И всё же рассчитываю там на лучшую». И хотя светильник его жизни уже затухал и силы его, подточенные многолетней астмой, слабели ото дня ко дню, он до последней минуты сохранил жизнерадостность и дар слова. И смерть его была подобна его жизни — истинно благочестивой, естественной, лёгкой и лишённой какой-либо аффектации. Джон Локк проявил известную учтивость и по отношению к ней.
«Я не скучал ни единой минуты, — похвастал напоследок голливудский киноактёр ЭРРОЛ ФЛИНН, умирая после сердечного приступа в больнице Кингстона на Ямайке. —
«И всё-таки я успел пожить так, как хочу!» — говорил перед смертью АЛЕКСЕЙ КОНСТАНТИНОВИЧ ТОЛСТОЙ, писатель, драматург и поэт, более известный ныне по псевдониму шутовского сочинителя КОЗЬМЫ ПРУТКОВА. «А ведь многим не удаётся ни дня…» Товарищ юного царевича, будущего императора Александра III, церемониймейстер и егермейстер Двора Его Величества в отставке, Толстой последние дни проводил в своём графском имении Пустынька, полностью отдавшись литературе. Его мучили непрекращающиеся головные боли и мигрени, которые он укрощал всё возрастающими порциями морфия. И без того богатырского сложения (он легко разгибал подковы, заворачивал в узлы вилки, кулаком вбивал гвозди в стену и с рогатиной ходил на медведя), граф ещё более раздался и погрузнел от болезней. И однажды, ближе к вечеру, показав на балконную дверь, сказал жене, Софье Андреевне Миллер, которой посвятил стихи «Средь шумного бала, случайно…», но которую Тургенев назвал «чухонским солдатом в юбке»: «Я думаю, вам придётся отпереть её, коридор уже слишком узок для меня». И протиснулся к себе в кабинет. В половине девятого вечера Софья Андреевна, войдя туда, нашла мужа спокойно лежащим в креслах. Она думала, что Алексей Константинович заснул, но все её попытки разбудить его оказались тщетными.
Совершенно ослепший МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ ВРУБЕЛЬ уже не смог сам прочитать диплом почётного академика, который Академия художеств России сподобилась наконец-то поднести ему в канун его смерти. Курьер нашёл умирающего художника в небольшой комнате, в нижнем этаже частной лечебницы доктора-психиатра Бари — он лежал на низком тюфяке, наполненном водой. В этот день он особенно тщательно привёл себя в порядок, сам причесался, вымылся с одеколоном, горячо поцеловал руку жены, оперной певицы Надежды Забелы, сказав ей: «Ты пополнела», и на много часов затих. Только глубокой ночью, придя в себя, позвал своего человека, который ухаживал за ним: «Николай, довольно уж мне лежать здесь, собирайся, поедем в Академию». И это были последние слова Врубеля, в которых было какое-то предсмертное пророческое предчувствие — через сутки его, уже в гробу, торжественно перевезли в церковь при родной Академии. Говорят, что Игорю Стравинскому суждено было сыграть роковую роль в его жизни. Он, тогда ещё начинающий композитор, предложил Врубелю выпить вина, и тот осушил свой последний, запретный, бокал. Потом, разгорячённый винными парами, долго, упорно и умышленно стоял под форточкой, вдыхая холодный мартовский воздух, пока не погрузился во мрак небытия. Впрочем, смерть пришла к нему как избавление.
Известный писатель-беллетрист ГЛЕБ ИВАНОВИЧ УСПЕНСКИЙ умирал в павильоне № 4 Новознаменской психиатрической больницы-колонии на семнадцатой версте Петергофского шоссе под Санкт-Петербургом. Охваченный болезненными фантазиями, когда ему казалось, что он состоит из двух противоположных личностей — Глеба и Ивановича, — «великомученик правды» обзывал своё узилище «бесконечным гробом», хотя оно состояло из двух светлых просторных комнат, обставленных по-домашнему, с отдельным выходом на лестницу и далее, в старый парк. Когда наступили долгие и мучительные сумерки души его, он, по словам писательницы Екатерины Летковой, говорил почти в бреду, бормотал, точно с самим собой, и одно было ясно в его речи: «Глеба Ивановича нет. Глеба Ивановича нет, отлетела душа, нет разума, только тело одно… Где мои читатели?.. Не вижу! Стена… В стену бросаю слова, мысли, душу… Не слышу отзвука… Нужно ли ему это?.. А кто он? Кто он?..» А Владимир Короленко услышал от него: «Смотрите на мужика… Всё-таки надо… надо смотреть на мужика!..»
Первый польский романист Генрик Сенкевич сидел в холле гостиницы на Пьяцца Умберто в Неаполе, когда туда внесли умирающего человека. Голова человека склонилась на грудь, глаза были закрыты, дыхание неглубокое и прерывистое, лицо землисто-серого цвета. Через минуту к Сенкевичу подошёл администратор гостиницы: «Знаете ли вы, кто этот больной?» — «Нет». — «Это — великий ГЕНРИХ ШЛИМАН». Великого немецкого археолога, откопавшего Трою и Микены, подобрали часом ранее на грязном тротуаре Пьяцца делла Санта Карита. Он был без сознания, и при нём не оказалось никаких документов, только лишь карманное издание «Тысячи и одной ночи» на арабском языке. Для Шлимана отвели в гостинице половину этажа. Постояльцы не роптали. Вызванный хирург осмотрел Шлимана и констатировал воспаление среднего уха, перешедшее уже на мозговую оболочку. Трепанировать череп он не решился, но сильными дозами наркотиков несколько заглушил боль и назначил консилиум. Папа Римский направил из Ватикана своего лейб-медика. Но пока тот добирался до Неаполя, а врачи судили да рядили, Шлиман скончался, с трудом произнеся напоследок, ни к кому, собственно, не обращаясь: «В будущем году мы едем на Канарские острова…» Правильно. Стояли рождественские морозы, было 26 декабря 1890 года. Самое время отправляться на Канары.