Предсмертные слова
Шрифт:
«Странная штука жизнь, — философически заметил умирающий на чужбине, в неметчине, эсер-террорист ЕВГЕНИЙ ФИЛИППОВИЧ (ЕВНО ФИШЕЛЕВИЧ) АЗЕФ, на руках которого была кровь убиенных министра Вячеслава Плеве и великого князя Сергея Александровича. — В нищете родился, в нищете и умираю». Действительно, умирал «гений террора» Азеф на железной койке в обшарпанной палате провинциальной клиники в Вильмерсдорфе, под Берлином. А ведь какими деньгами, бывало, ворочал, какие обеды закатывал в шикарных ресторанах, когда занимал ответственный пост руководителя боевой организации в партии эсеров России и одновременно подрабатывал платным агентом департамента полиции! Великодушная и преданная Азефу дама сердца, немка Эдвига Клепфер, бывшая кафешантанная певичка, похоронила «несчастного возлюбленного» по второму разряду на второразрядном же участке близлежащего кладбища. На его могиле нет ни памятника, ни таблички с именем, только номер кладбищенского места: 446. «Здесь сейчас так много русских, — объясняла Эдвига отсутствие имени на могиле. — Кто-нибудь прочтёт, вспомнит старое — могут выйти неприятности… Могут осквернить… Лучше не надо…» От «короля провокаторов», террориста-виртуоза Евно Азефа остался только номер.
Философствовал перед смертью и АЛЬБЕРТ ЭЙНШТЕЙН, «отец» теории относительности. Когда его с тяжелейшим приступом
Французский философ ЖАН-ПОЛЬ САРТР, ловелас, безбожник, искусный оратор и «сексуальный великан», свой ответ нашёл: «Я понял, ты просто создана из моего ребра», — заявил он ошеломлённой подруге Симоне де Бовуар. Это было убийственное признание — ведь мадам де Бовуар принесла себя в жертву, чтобы доказать ложность этого утверждения. Сартр умирал от рака у себя дома, и Симона, простив ему всё и лёжа рядом с ним на кровати, обнимала его до последней минуты. Он взял её за руку и сказал: «Я очень люблю тебя, дорогая» и вытянул к ней губы, приглашая к поцелую. И когда «сверкающее зимнее солнце ворвалось в его кабинет и омыло его лицо, „О! Солнце!“ — воскликнул он в экстазе». Сартр и Бовуар были одной из самых преданных друг другу и в то же время самых извращённых пар XX века. Во время похорон Сартра за его гробом шло около пятидесяти тысяч человек. А когда умирала Симона, никто даже не пришёл проведать её в больницу. Но похоронили её в одной могиле с её дорогим Жаном-Полем. «Я знала, что он останется в моей жизни навсегда».
«О, когда я был королём!» — пустился в воспоминания перед смертью добрейший король Франции ЛЮДОВИК ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ, которого именовали «Король-Солнце» и который последний день своей жизни захотел прожить как частное лицо. И захотел ещё, чтобы все 24 скрипача дворцового оркестра играли в его прихожей во время обеда: «Пусть войдут. Они видели мою жизнь. Пусть увидят мою смерть». За обедом этот пресыщенный брюзга много раз повторил: «Пришла пора умирать… Пришла пора умирать… Пришла пора умирать…» А потом вдруг напустился на своих верных слуг, любопытных придворных, хирургов, аптекарей, сородичей и постельничих, среди которых была и мадам де Ментенон, некоронованная супруга его: «Чего вы ревёте-то? Думали, что я бессмертен, да? Я так о себе никогда не думал. И вам бы пора было с этим свыкнуться. Вот уж десять лет как я готов к этому…» Великий Луи, «атлет с железной волей», сказал эти слова с мягкой иронией и без следа жалости к себе. Он страдал «ознобом от гангренозной ноги», хотя любил повторять: «Короли никогда не болеют, а просто умирают». Когда главный хирург Марешаль объявил ему, что мясо больной ноги сгнило до кости, он просто спросил: «Разве у вас нет пилы? Разве нельзя её отрезать?» Короля пользовали изрядно надоевшим ему молоком ослицы и укутывали больную ногу полотенцами, пропитанными горячим бургундским вином. Напоследок королевский лекарь всё же сжалился над умирающим и позволил ему под молитвы кардинала Рогана выпить бокал вина «аликант», предварительно испортив его десятком капель противнейшей хинной микстуры. После чего взбесившийся Людовик выпалил: «Это последние молитвы Церкви!» и добавил ещё: «Я ухожу, но государство остаётся». И ушёл «без малейшего усилия, как свеча, которая затухает». Герцог Бульонский с чёрным пером на шляпе объявил с балкона дворца: «Король умер». Затем скрылся за дверью, сменил чёрное перо на белое и, вновь появившись на балконе, провозгласил: «Да здравствует король!» Не успел он произнести эти слова, как «всякий сброд поспешил заполнить кабаки, а чернь стала устраивать иллюминацию».
Последнее увлечение Людовика, маркиза ФРАНСУАЗА де МЕНТЕНОН, жизнь которой была «бесконечной радостью», умирала спокойно и безболезненно и, по словам её секретарши Омаль, «просто жаждала смерти». «Предупредите меня, пожалуйста, — со смехом просила она ту, — когда я тронусь головкой и стану заговариваться». До самого последнего дня она сохраняла весёлость и любезный характер. Когда, однажды открыв глаза, увидела собравшийся вокруг её постели двор — челядь, слуг и исповедника, то довольно игриво, если не кокетливо, спросила их: «Чего это вы все набились в мою спальню? Разве я уже при последнем издыхании?» И, подумав, не без доброго юмора добавила: «Но если вы все здесь, то кто же тогда исполняет ваши обязанности, позвольте полюбопытствовать?» Говорят также, что последним, кто посетил во дворце Сен-Сир умирающую Ментенон, стал Пётр Первый, бывший проездом во Франции. «Отчего вы умираете, мадам?» — участливо спросил он её. Мадам было 85 лет, и походила она на живой скелет. «От хохота», — рассмеялась мадам в лицо российскому императору. В этот день над Парижем разразилась неслыханной силы гроза, и мадам де Ментенон, убаюканная раскатами грома и шумом дождя, обрушившегося на дворец, тихо почила вечным сном в королевской опочивальне. «Перекинулась старая сука Сен-Сирского дома…» — не удержалась от радостного замечания по этому поводу одна из её наперсниц, Лиза-Лотта, герцогиня Орлеанская.
Муж Франсуазы де Ментенон, королевский поэт, писатель и драматург ПОЛЬ СКАРРОН, на бурлескные комедии которого Париж просто ломился и покатывался на них со смеху и злобные сатиры и послания которого расходились по рукам большими тиражами, был разбитый параличом уродец-рогоносец. По его же словам, у него «оставались целыми только язык и глаза». Зато языком он вкушал самые изысканные яства, а глаза его узрели девятнадцатилетнюю красавицу Франсуазу. Когда на бракосочетании в мэрии его спросили, какое приданое он даёт за неё, бесприданницу, «идол Парижа» ответил нотариусу: «Бессмертие». «Король шутов» и жил королём в шикарном особняке на огромные деньги, которые, правда, текли у него сквозь пальцы. А когда пробил его час, после шести лет счастливой супружеской жизни, Скаррон радостно воскликнул:
В битве при Ажанкуре английская и французская армии сошлись на дистанцию мушкетного выстрела, и лорд Гей обратился к противнику: «Господа французские гвардейцы, стреляйте первыми!» В ответ бравый генерал ОТРОШ, весь в кружевах и шелках, отсалютовал лорду шпагой, украшенной любимыми цветами его дамы сердца, и любезно произнёс: «Господа, мы никогда не стреляем первыми, стреляйте вы сами!» И англичане дали залп, а потом второй и третий. Французская утончённая учтивость и доблестная вежливость стоили жизни и бравому генералу Отрошу, и ещё тысяче его собратьев по оружию. Но французские традиции были соблюдены. Какая грация и красота!
Поручик Тенгинского пехотного полка и всенародно признанный поэт России МИХАИЛ ЮРЬЕВИЧ ЛЕРМОНТОВ, уже выписанный из гвардии за предыдущую дуэль, сам был вызван на дуэль уволенным от службы майором Гребенского линейного казачьего полка Николаем Соломоновичем Мартыновым, который и стрелять-то из пистолета толком не умел. Лермонтов любил его как доброго малого, но часто посмеивался над его черкесским костюмом с горским кинжалом. Дамам это нравилось, и они много смеялись. «Оставь свои шутки, или я заставлю тебя молчать!» — взорвался Мартынов. «Готовность всегда и на всё», — был ответ Лермонтова. И через час они уже стрелялись на поляне в лесу, у подножья гор Машук и Бештау, в верстах трёх от Пятигорска, вправо от дороги в немецкую колонию Карас. Стрелялись на тридцати пяти шагах из тяжёлых пистолетов Кухенрейтера. Первый выстрел принадлежал Лермонтову, как вызванному на дуэль, но он сказал своему приятелю и секунданту, князю Васильчикову, когда тот передавал ему заряженный пистолет, и сказал громко, чтобы мог слышать Мартынов: «Я в этого дурака стрелять не буду». Потом, подойдя к барьеру с поднятым дулом вверх пистолетом и заслонясь рукой и локтем, как заправский дуэлянт, сказал уже самому Мартынову: «Рука моя на тебя не поднимется, стреляй ты, если хочешь…» До самого последнего мгновения присутствие духа не изменило ему: спокойное, почти весёлое выражение играло на его лице перед пистолетом, уже направленным на него. Грохот выстрела слился с ударом грома — в горах разразилась страшная гроза, Машук заволокло туманом. Пуля, задевши руку, ударила Лермонтова в правый бок, повыше пояса, и вышла из спины, ниже левой лопатки. Первым подбежавшим к нему был кавалергард Михаил Павлович Глебов, секундант Мартынова. «Мы подбежали… В правом боку дымилась рана, из левого сочилась кровь… Неразряженный пистолет оставался в руке…» «Миша, я умираю…» — услышал Глебов последние слова поэта. (Вряд ли он мог говорить. Пуля пробила Лермонтову одновременно и сердце, и лёгкие. — В.А.). Когда Глебов опустил голову Лермонтова себе на колени, из его раскрытых уст вырвался не то вздох, не то стон. Мартынов подошёл тоже, земно поклонился и сказал: «Прости меня, Михаил Юрьевич!» После чего сел в свои беговые дрожки и уехал домой. Хлынул проливной дождь, и Глебов набросил на тело Лермонтова свою шинель, а сам верхами поскакал к коменданту доложить о дуэли. С половины седьмого до одиннадцати часов вечера тело поэта пролежало под дождём, покрытое шинелью. Потом за телом приехал извозчик Чухнин, уложил убитого на дроги и увёз его в Пятигорск, в дом мещанина Чилаева, который снимал Лермонтов. Священник Павел Александровский лишь после долгих колебаний согласился похоронить поэта в кладбищенской ограде (смерть на дуэли причислялась законом к самоубийству. — В.А.). В медицинском заключении говорилось: «Тенгинского пехотного полка поручик М. Ю. Лермонтов застрелен на поле, близ горы Машук, 15 числа июля месяца 1841 года». Николай Первый, который уж очень не любил «армейского байрониста», узнавши о его смерти, якобы буркнул: «Туда ему и дорога». И опять же якобы добавил: «Собаке — собачья смерть». Многие отрицают это и рассказывают, что Николай, появившись на террасе Петергофского дворца, сказал обществу: «Получено с Кавказа горестное известие. Лермонтов убит на дуэли. Жаль его! Это был поэт, подававший великие надежды». А вот слова, которые народная молва приписывает Льву Толстому: «Если бы этот мальчик остался жив, не нужны были бы ни я, ни Достоевский».
Погиб на дуэли и выдающийся американский политик, лучший министр финансов страны АЛЕКСАНДЕР ГАМИЛЬТОН. Он стрелялся из пистолетов, на десяти шагах, с сенатором Аароном Бёром и, надо сказать, по пустячному поводу. Сенатор целился долго и тщательно и выстрелил первым. Гамильтон нажал на курок машинально, уже упав на землю, и, конечно же, промахнулся. Доктор Дэвид Хосак подбежал к нему. Гамильтон тяжело вздохнул, с трудом открыл глаза, его взор блуждал. «Это смертельная рана, — произнёс он. — У меня всё расплывается перед глазами… Немедленно пошлите за миссис Гамильтон… Осторожно подготовьте её к случившемуся… Но всё же оставьте ей какую-никакую надежду». На лодке его перевезли из Хобокена, через Гудзон, в дом его друга Уильяма Баярда. Когда жену Элизу с семью детьми, мал мала меньше, доставили к его смертному одру, Гамильтон открыл глаза, лишь на миг задержал на них взгляд, вновь закрыл глаза и не открывал до тех пор, пока детей не вывели из спальни. После чего, повернувшись к жене, несколько раз повторил: «Помни, моя Элиза, что ты истинная христианка… И я хочу приобщиться святых тайн…» Но «вздорному грешнику и дуэлянту» церковь в этом последнем желании безжалостно отказала. И лишь епископ Моор согласился привести Гамильтона к причастию.
ФЕРДИНАНД ЛАССАЛЬ, не только энергичный вождь социал-демократов Германии и «мессия девятнадцатого века», но и избалованный женщинами дамский угодник, неожиданно воспылал страстью к кокетливой и легкомысленной «белокурой бестии» фрейлейн Елене фон Деннигес, дочери баварского посланника в Берне, и решил поволочиться за ней. И эта «русалочка с озера Тегернзее» тоже увлеклась «революционером в лайковых перчатках и норковой шубе», хотя и была уже обручена с чахоточным студентом Янко Раковицем, сыном богатого валашского помещика. Тот, понятно, вызвал Лассаля на дуэль на пистолетах. Стрелялись утром 28 августа 1864 года в Каружском лесу, под Женевой. Лассаль «дал изумительный промах», а Раковиц, никудышний стрелок, совершенно неожиданно смертельно ранил своего противника в подбрюшье. Друзья перенесли Фердинанда в пансион мадам Бове, где ветреная графиня Софья Гацфельд ждала его, своего возлюбленного. Чтобы не испугать ту, которая так его любила, Лассаль, через силу улыбаясь, сам вскарабкался вверх по лестнице и, как подкошенный, рухнул у ног любовницы. «Нет, не суждено мне стать мессией, — бормотал Фердинанд, уложенный в постель и опоённый опием. — Я не войду с моим народом в обетованную землю. Я лишь вывел их на дорогу и показал им страну, куда они должны устремиться. Мой жребий — участь Моисея. Другие, уже после меня, покажут то, что я посеял…» Кстати сказать, сострадательная пуля положила конец иным мукам Лассаля — несколько лет назад он «заразился известной болезнью от своего лакея Фридриха». Графиня Гацфельд хотела похоронить его на Рейне, но труп её «интимного друга» был арестован полицией, перевезён в Бреславль, на родину покойного, и захоронен там, на еврейском кладбище.