Прегрешение
Шрифт:
— А я не хочу выходить замуж, — сказала Маша.
— Это ты только так говоришь, — возразила Элизабет.
Дочка ей и всегда-то причиняла больше хлопот, чем сын. Ханс, тот по крайней мере мог жить воспоминаниями об отце — был зеленый мотоцикл, красный мяч и большие руки, которые подбрасывали его вверх и уверенно ловили. А у Маши ничего такого не было, была только ревность да страх перед каждым чужим человеком, которого можно заподозрить в намерении отобрать у нее мать. В те времена Элизабет просто не смела привести кого-нибудь в дом. На Машу сразу нападала какая-нибудь хворь, у нее поднималась температура, а однажды она и вовсе сбежала и пришлось ее искать с полицией.
Сколько Якоб Ален ни пытался мысленно представить себе Элизабет Бош, он всякий раз с удивлением обнаруживал, что почти не запомнил ее лицо. Вот руки ее он запомнил, сильные пальцы с коротко остриженными ногтями и чуть покрасневшей кожей. О том, как она живет, он ничего не знал и был уверен только в одном: мужчины при ней нет. Не то она не пошла бы с ним без всяких ужимок и кривляний к дальнему пруду, не позволила бы накидывать себе на плечи куртку, вообще держалась бы по-другому.
То немногое, что Якоб Ален знал о женщинах, он узнал благодаря Грете, а также из фильмов и иллюстрированных журналов. После смерти Греты он несколько раз заглядывал в известные дома, а то и вовсе подбирал кого-нибудь на улице. Но это не приносило ни радости, ни забвения. И тогда он снова вернулся к уединенной тишине своего дома и жил там в окружении альбомов с марками, как Элизабет — со своими утками. Но теперь у него оставалось все меньше времени на марки. Он подправил забор, подстриг газон, пересадил два куста, выполол сорняки, посыпал дорожки красным гравием. И еще он надумал до наступления зимы оклеить комнаты новыми обоями.
Хотя, видит бог, у Алена были все основания использовать теплые дни позднего лета для отдыха, он согласился на самую поганую, как ему казалось, работу. Конечно, тут можно было зашибить несколько лишних марок, но согласился он не из-за денег. Вдобавок ту же самую работу с превеликой охотой выполнили бы турки и югославы. Нет, во всем была виновата Элизабет Бош или, точней сказать, желание Алена хоть что-то для нее сделать. У пирса стоял десятитысячник из Ростока, набитый липкими кувейтскими финиками. Ходили слухи, будто у них там туго с кормом для свиней, а свободных причалов в Ростоке нет. И работенка была в прямом смысле слова свинячья. Тюки слипались, приходилось разрубать их ножом вроде секача или мачете, чтобы потом их мог подцепить кран. Те, кто работал в трюме, казались самим себе какими-то каторжниками: все разило гнилыми финиками — башмаки, носки, волосы, даже сны по ночам. Якоб Ален как-то раз поскользнулся и вляпался в это гадкое месиво. Трое грузчиков с трудом вытащили его. После этого случая он бы наверняка плюнул на все, не будь, да-да, не будь на свете этой женщины. А вдруг она не знает, чем кормить свиней, думал он. Короче, он остался и написал Элизабет Бош второе письмо. Уж тут-то, думал он, она не может не ответить, он это заслужил. Во втором письме он попросил Элизабет прислать свою фотографию, ему это будет приятно, в его одиночестве на берегу моря.
Якоб и на самом деле чувствовал себя одиноким, и дни его
— Вот уж не думала, что мне еще будет так хорошо, — сказала Грета.
— Это только начало, — ответил он.
Хотя оба они знали правду. Но ложь была отрадна их сердцу.
Вот одно из этих воспоминаний и заставило Якоба закончить свое первое письмо словами: «Все было очень хорошо».
Просьба Алена привела Элизабет в некоторое замешательство. «Карточка... — думала она. — Нет и нет, зачем ему моя карточка?» И однако же, в этот день она чаще обычного заглядывала в зеркало. Пробовала разгладить морщины на лбу, потом махнула на себя рукой. Отродясь она не была красивой. «Нет-нет, зачем ему мой снимок?»
Письмо она положила в бельевой шкаф, туда, где уже лежало первое, а Якоб Ален и на сей раз не получил ответа.
Маша заявилась домой среди недели. Так у них не было заведено. Она была очень бледная и какая-то беспокойная, и это беспокойство передалось матери.
— Что с тобой? — спросила Элизабет.
— А что со мной может быть?
— Я ведь не слепая.
— А я говорю, что ничего со мной нет.
«Я вижу, — думала про себя Элизабет. — По тому, как она надевает пуловер, как ходит, как держит голову».
— Никак друг сердечный? — спросила она.
— Да будет тебе, мама.
Элизабет побоялась серьезной размолвки, промолчала и прошла на кухню.
«Все равно она ничего не поймет», — подумала Маша.
«Женатый мужчина, двое маленьких детей. О чем ты думаешь?»
«Уж так получилось».
«А его жена, она-то в курсе?»
«Может, в курсе. А может, и нет. Мы встречаемся то здесь, то там. Только бы нас не увидел никто из его знакомых».
«И ты можешь так?»
«Да будет тебе, мама, перестань, наконец».
Маша последовала за матерью на кухню.
— У меня голова забита семинарами да зачетами, — сказала она. А Элизабет Бош подумала: наверное, так оно и есть.
Потом они вместе пили кофе, а по радио женский голос пел песню про цыгана, который ушел, и ноги сами несут меня вслед за ним.
Элизабет думала, что только в самом начале жизнь швыряла ее из стороны в сторону, а потом потекла гладко и размеренно. Ей вспомнились детские молитвы, которые она лепетала вслед за бабушкой: «Если вечером я засну поскорей, четырнадцать ангелов у постели моей...» Ничего не осталось — ни ангелов, ни святой Барбары, которую погребла гора, как погребла она мужа Элизабет.
Ей вдруг захотелось дойти до пруда, и Маша очень удивилась такой причуде. Мать и вообще-то гулять не ходила, а уж к рудничному пруду и подавно.
Они еще шли по улице, когда начал накрапывать дождь. Но Элизабет не хотела поворачивать, и Маша прижалась к ней.
— Вот кончу учиться, — сказала она, — возьму тебя к себе. Ну ее, эту деревню. Будем вдвоем, ты да я. И будем очень хорошо жить. Поедем на море, слетаем в Болгарию или Ташкент.
— Конечно, — сказала Элизабет, — Ташкент — это, наверное, очень хорошо.