Прекрасные и проклятые
Шрифт:
М ю р и э л. О, давайте уберем эти ковры и будем танцевать!
(Это предложение принимается Э н т о н и и Г л о р и е й с внутренними стонами и кислыми улыбками молчаливой покорности.)
М ю р и э л. Давайте же, вы, лентяи. Поднимайтесь и отодвиньте мебель.
Д и к. Подождите, я хоть допью.
М о р и (сосредоточившись на своей цели напоить П э р э м о р а) . Вот что я вам скажу. Пусть каждый наполнит свой стакан, выпьет его — а потом уж будем танцевать.
(Волна протестов, которая разбивается о каменную непреклонность М о р и.)
М ю р и э л. Теперь у меня голова просто идет кругом.
Р э й ч е л (вполголоса Э н т о н и) . Ну что, говорила тебе Глория держаться от меня подальше?
Э н т о н и (смущенный) .
(Р э й ч е л загадочно улыбается ему. Прошедшие два года наделили ее тяжеловесной, ухоженной красотой.)
М о р и (поднимая свой стакан). Давайте выпьем за поражение демократии и падение христианства.
М ю р и э л. Ну ничего себе!
(Она бросает насмешливо-осуждающий взгляд на М о р и, потом выпивает.
Все выпивают с неодинаковой степенью легкости.)
М ю р и э л. Очистить пол!
(Понимая, что этого все равно не миновать, Э н т о н и и Г л о р и я включаются в громкую передвижку столов, громожденье в кучи стульев, скатывание ковров и разбивание лампочек. Когда вся мебель свалена в уродливые груды вдоль стен, образуется свободное пространство размером примерно восемь на восемь футов.)
М ю р и э л. Ну, где же музыка?
М о р и. Сейчас Тана изобразит нам серенаду в стиле глаз-ухо-горло-нос.
(Среди некоторого замешательства, обусловленного тем фактом, что Т а н а уже лег спать, совершается подготовка к представлению. Наконец, одетый в пижаму японец, с флейтой в руке, замотанный шерстяным шарфом, помещается в кресло, поставленное на один из столов, где и разыгрывает свой нелепо-гротескный спектакль. П э р э м о р заметно пьян и настолько захвачен идеей постановки, что усиливает эффект, карикатурно изображая движения пьяного человека, даже отваживаясь время от времени икать.)
П э р э м о р (обращаясь к Глории). Не хотите ли потанцевать со мной?
Г л о р и я. Нет, сэр! Я хочу устроить лебединый танец. Умеете?
П э р э м о р. С-само собой. Т-танцую все.
Г л о р и я. Прекрасно. Вы начинаете с того конца комнаты, а я с этого.
М ю р и э л. Поехали!
(И тут уж из всех выпитых бутылок начинает сочиться вопиющий Дух Безумия: Т а н а устремляется в таинственные лабиринты «дорожной» песни, заунывные «ту-утл-ту-ту-у-у» которой сливают свои меланхолические каденции с «бабочке бедной (чики-чик) грустно на цветке», исполняемой граммофоном. М ю р и э л настолько ослабела от смеха, что в состоянии только отчаянно цепляться за Б а р н с а, который, танцуя с мрачной непреклонностью армейского офицера, без тени юмора топчется почти на месте. Э н т о н и старается расслышать шепот Р э й ч е л — и не привлечь внимания Г л о р и и…
Но уже готово совершиться нелепое, невероятное, как будто нарочно придуманное событие, одно из тех, в которых жизнь вдруг пытается стать похожей на экзальтированную имитацию бульварного романа. П э р э м о р старается превзойти Г л о р и ю и в то время, когда всеобщая суматоха достигает своего пика, начинает кружиться все быстрее и быстрее, головокружительнее и головокружительнее — он теряет равновесие и вновь обретает его, теряет и вновь обретает, и наконец, летит в направлении холла… почти в объятия старого А д а м а П э т ч а, чье прибытие среди столпотворения, царящего в комнате, прошло совершенно незамеченным.
А д а м П э т ч очень бледен. Он опирается на трость. Человек, его сопровождающий — не кто иной как Э д в а р д Ш а т т л у о р т, и именно он хватает П э р э м о р а за плечо и отклоняет траекторию его падения от почтенного филантропа.
Время, которое понадобилось, чтобы тишина, подобно некой огромной завесе опустилась на комнату, может быть оценено примерно в две минуты, хотя в течение недолгого периода после этого еще квакает граммофон и ноты японской «дорожной» продолжают сочиться из раструба флейты Т а н а. Из девяти ранее присутствовавших только Б а р н с у, П э р э м о р у и Т а н а неизвестна личность вновь прибывшего. И никто из девятерых не знает, что именно этим утром А д а м П э т ч внес пятидесятитысячную лепту в дело запрещения спиртных напитков по всей стране.
Именно П э р э м о р у принадлежит честь нарушить эту нарастающую тишину; и та невероятная ремарка — самый большой грех, который он совершил в своей жизни.)
П э р э м о р (быстро ползя на четвереньках в направлении кухни) . Я… я не гость… я здесь работаю.
(И вновь
…Из тишины всплывает трезвый и сдавленный голос Э н т о н и, говорящий что-то А д а м у П э т ч у, но и он скоро замирает.)
Ш а т т л у о р т (страстно) . Ваш дедушка подумал, что ему следует приехать посмотреть, как вы живете. Я звонил из Ри и просил передать вам.
(В наступившую паузу пунктиром, словно из ниоткуда, падает серия прерывистых вздохов, издаваемых непонятно кем. Э н т о н и — цвета мела. Губы Г л о р и и полуоткрыты, она смотрит на старика остановившимся взглядом, напряженно и со страхом. В комнате нет ни единой улыбки. Так ли уж? Или все-таки искривленные губы С е р д и т о г о П э т ч а вздрагивают и слегка приоткрываются, чтоб продемонстрировать два ровных ряда редких зубов. Он что-то говорит — четыре кратких и простых слова.)
А д а м П э т ч. Теперь едем обратно, Шаттлуорт.
(Вот и все. Он поворачивается и, поддерживаемый тростью, направляется через холл, выходит в переднюю дверь, и вот уже его нетвердые шаги дьявольским предвестьем беды шелестят по гравию дорожки под августовской луной.)
В этом отчаянном положении они были похожи на двух золотых рыбок в банке, из которой вылили всю воду; они не могли даже подплыть друг к дружке.
В мае Глории исполнялось двадцать шесть. И, как сама она говорила, ей нечего было желать, кроме того, чтоб еще долго оставаться молодой и красивой, веселой и счастливой, а также денег и любви. Она хотела примерно того же, чего хочет большинство женщин, только желание её было более неистовым и страстным. Она была замужем больше двух лет. Сначала были дни безмятежного взаимопонимания, доходившего до экстазов обладания и гордости. С этим чередовались недолгие и спорадические приступы неприязни, забывчивость, длившаяся не дольше, чем до вечера. Так было примерно с полгола.
Потом безмятежная ясность, чувство взаимной удовлетворенности сделались менее яркими, как бы подернулись серой пеленой — хотя очень редко, в приступах ревности или во время вынужденной разлуки, полузабытые порывы возвращались как доказательство родства их душ, не изжитого еще душевного волнения. Но она уже могла по целому дню ненавидеть Энтони или по целой неделе, невзирая ни на что, негодовать. Ласковое внимание друг к другу сменилось взаимными упреками, которые воспринимались как нечто приятное, почти как развлечение; и были ночи, когда они лежали перед сном, припоминая, кто первым вышел из себя и кому теперь надлежит дуться на следующее утро. А когда подошел к концу второй год, их брак обогатился двумя новыми приобретениями. Глория поняла, что Энтони обрел способность относиться к ней в высшей степени безразлично, эта индифферентность была мимолетна, подобна какому-то полузабытью, но она уже не могла нежно прошептанным словом или специально предназначенной для этого улыбкой пробудить его от этого сна. Настали дни, когда его начали тяготить ее ласки. Глория конечно замечала, но даже себе не признавалась, что такое может случиться с ней.
А совсем недавно она осознала, что несмотря на свое преклонение перед ним, ревность, готовность рабски служить ему, гордиться им, она глубоко презирала его — и это презрение уже примешалось ко всем ее чувствам… Все это и составляло ее любовь — ту живую, сотворенную женщиной иллюзию, предметом которой однажды апрельской ночью стал именно он.
Что касается Энтони, то несмотря на все эти оговорки, он все-таки был поглощен только Глорией. Случись ему потерять ее, и он на всю жизнь остался бы сломленным человеком, сентиментальным горемыкой, погруженным в воспоминания о ней. Но он уже редко проводил с ней наедине целый день, потому что не получал от этого удовольствия, и, за редким исключением, предпочитал, чтобы между ними присутствовал кто-то еще. Бывали периоды, когда он чувствовал, что сойдет с ума, если не останется совершенно один, а бывали и такие моменты, когда он определенно ненавидел ее. В легком подпитии он стал способен на непродолжительные увлечения другими женщинами, но пока это были всего лишь успешно подавляемые всплески неугомонного физического влечения.