Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове
Шрифт:
И действуют устрашающе.
Процесс начался 19 сентября 1906 года,
Путь известен, с Невского повернул на Литейный. Шурша, падали жестяные листья, пахло конским навозом и аптекой, а тут вот — книгами, значит, миновал магазин и склад Калмыковой… Бассейная, Кирочная, Сергиевская остались позади, вот и Шпалерная, вот она, родненькая, ее бы не знать — четырнадцать месяцев оставлены в предварилке… И рядом — Окружной суд…
О том, что происходит в процессе, Шелгунов знал из газеты «Право», а больше — от Николая Полетаева, старого друга, одного из подсудимых, оставленного на свободе с подпиской о невыезде.
Открытый процесс был одновременно и закрытым. Наряды полиции, пешие и конные, теснились в переулках, ближних дворах, вокруг здания суда. В коридорах — воинский караул, притом не здешний, специально вызвали из
А публику, специально отобранную, допускали только по специальным письменным разрешениям. И публики, рассказывал Полетаев, едва ли не меньше, чем действующих лиц: пятьдесят два подсудимых (их арестовали еще в декабре), члены суда, прокурор, присяжные поверенные, охрана, служители… Но, как ни отфильтровывали публику, а просачивались нежелательные — из тех, кто сочувствовал подсудимым: в первое заседание все обвиняемые вошли с поднесенными этой публикой розами и красными гвоздиками. «Да ведь это не суд, а пикник!» — воскликнула стенографистка… И дальше продолжались всевозможные казусы. Доставленного из Смоленской губернии свидетеля, мелкого торговца Гуревича, допрашивали насчет сотрудничества в «Петербургском листке». Оказалось, что свидетель и в столице не бывал никогда, и вообще в жизни своей не писал ничего… А случались оплошности отнюдь не смешные. О причине, по какой не явился в суд обвиняемый Тер-Мкртчан, председательствующий Крашенинников был вынужден сказать, что подсудимый расстрелян еще в июле за участие в Кронштадтском восстании… Выходит, намеревались устроить судилище над мертвым…
Рабочие депутаты сразу сделали заявление, что решили давать показания в этом исключительном процессе только для того, чтобы воспользовать его в политических целях, для публичного выяснения истины о деятельности и значении Совета. К Шелгунову приходили, по старой памяти, обуховцы, сообща составили обращение к суду:
«Убедившись в том, что правительство хочет произвести суд, полный произвола, над Советом рабочих депутатов, глубоко возмущены стремлением правительства изобразить Совет в виде кучки заговорщиков, преследующих чуждые рабочему классу цели. Мы заявляем, что Совет состоит не из кучки заговорщиков, а из истинных представителей всего петербургского пролетариата… Поэтому надо судить не одних членов Совета, а весь петербургский пролетариат».
«Насчет кучки заговорщиков, — думал Шелгунов, — я в суде, разумеется, выскажусь. Нас было пятьсот шестьдесят два депутата почти от полутора сотен фабрик и заводов, тридцати с лишним мастерских, от шестнадцати профессиональных союзов. Кучка заговорщиков, господа? Конечно, среди нас не было единства, в Совете не преобладали большевики, но, при всех ошибках и недостатках, Совет выступал за созыв Учредительного собрания, установление демократической республики, амнистию политическим заключенным, восьмичасовой рабочий день. Правильные требования! Совет не только призывал, но и действовал: руководил октябрьской стачкой, которая сделалась всеобщей, не одни рабочие бастовали, а и чиновники, служилая интеллигенция почты, банков, контор, даже судебных учреждений. Быть может, вам, господа судьи, тоже известно, что был даже факт забастовки — в полицейском участке. И, уж вовсе курьез, объявляли стачку в „веселых домах“, — последнее, конечно, только забавно. Однако забастовка и в самом деле стала всеобщей, и заслуги Совета не отнять, какая уж там кучка заговорщиков… И не забудем, господа, что Совет захватил типографию, в ней легально печатал „Известия Петербургского Совета“. Не забудем, что именно Совет придерживал замахи черносотенцев. Помните ли, господа судьи, речь перед вами бывшего члена Государственной думы Брамсона? Он рассказывал, что в департаменте полиции организовали специальный отдел по руководству погромами, у всех дворников собрали сведения о проживающих евреях и, словно в преддверии Варфоломеевской ночи, на дверях ставили мелом букву „Ж“, намек более чем прозрачный — жид! — и детишки говорили своим ровесникам-евреям: „Скоро вас перережут!“ И не кто другой, как Совет, взял еврейские семьи под охрану, спас их… И в октябре прошлого года мы стояли на пороге вооруженного восстания, обуховцев даже пришлось удерживать от преждевременного
Время до явки в суд еще оставалось. Шелгунов присел на скамью у тихой невской набережной… Было ему о чем вспомнить здесь — десять почти лет минуло с той поры, как покинул предварилку, рядом с Окружным судом…
Из ДПЗ, объявив под расписку высочайшее повеление, выпустили 14 февраля. Полагалось три дня для сборов, но Шелгунов выхлопотал еще несколько суток, чтобы показаться врачу. У доктора побывал, толку оказалось мало, он махнул рукой. Переночевал у своих, наведался к Яковлевым — Марфушка-младшая как выросла, четырнадцать лет, а уже невестой смотрит! — я после долгих осторожных расспросов узнал, что Ульянова можно повидать на Большой Сампсониевской, 16, где в отсутствие Степана Радченко сняла квартиру его жена.
Угодил Шелгунов туда вовремя: ссыльные собирались, чтобы попрощаться. Уже был здесь Анатолий Ванеев — косточки просвечивают, непрерывно кашлял, зажимал рот платком, и никто еще не знал, что вскоре чахотка сведет Анатолия в могилу, похоронят в селе Ермаковском Минусинского округа. Был — в жесточайшем приступе хандры — Петр Запорожец: у него еще в камере обнаружились признаки психического заболевания. Василий Старков, изящный, как всегда, но слишком уж нервный. Глеб Кржижановский — тот пытался балагурить, но получалось плохо. Жизнерадостный остроумец Юлий Мартов сыпал анекдотами. И был, конечно, Владимир Ильич, в новом костюме, недавно подстриженный, оживленный, только бледность лица выдавала недавнюю отсидку… Шумел непременный самовар, Любовь Николаевна, как и четырнадцать месяцев назад, угощала печеньем и вареньем, и, как водится, немедленно разгорелся, будто и не прерывался, спор.
Спорили с группой — они тоже были здесь, их, в противовес группе Ульянова, прозванной стариками, называли молодыми. Они, кажется, решили, что после отправки стариков по местам отдаленным предстоит им занять главенствующую роль в движении, выставили программу: опираться на кассы взаимопомощи, они должны стать основой создания рабочей партии. «Опять эти кассы, — заговорил Шелгунов, раздражаясь. — Вы не просто на месте топчетесь, а тянете назад, ничему, похоже, не обучились…» Кто-то из «молодых» бросил: «Думаешь, только за решеткой проходят университеты революции? А может, это вы там поотстали? Может, и в самом деле вы старики?» — «Что ж, извольте, — пока еще весело включился Ульянов, — если угодно полагать нас устарелыми — не будем опровергать. Но мы по стариковской консервативности позиций своих не уступим, мы — на своем: довольно иллюзий тред-юнионистских, довольно экономизма! Кассы взаимопомощи суть лишь вспомогательный аппарат. А главное — укреплять „Союз борьбы“, превратить его в подлинную организацию революционеров, коей соподчинены будут и рабочие кассы и кружки. Вы принижаете роль социал-демократической организации, вы, как совершенно правильно сказал Василий Андреевич, тянете назад, пускай наши расхождения сейчас единичны и случайны, однако они могут привести к далеко идущим последствиям».
Сопротивлялись «молодые», пожалуй, вяло, но Василий подумал: просто решили не ввязываться в полемику, а вот разъедемся мы все, и Владимир Ильич тоже, и кто знает, как тут обернется…
В прихожей Василий никак не мог найти пальто, и Ульянов, заметив его беспомощность, спросил участливо: «Что с вами, Василий Андреевич?» Очень хотелось поделиться бедою, но себя одернул, сказал кратко, что с глазами неважно, страшного ничего нет, однако. Ульянов не поверил, повел обратно в комнату, поставил возле яркой лампы, вгляделся, хотел, кажется, сказать что-то, но — Шелгунов знал его нелюбовь к пустым словам — только положил руку на плечо и сжал пальцы. Сильная у него была рука, хотя и небольшая, тонкопалая. И проводил Василия в переднюю, подал пальто, как ни отказывался Шелтунов.
Василий не знал, что видит Ульянова в последний раз.
Все отбыли в ссылку 17 февраля, а у Шелгунова оставались еще два-три дня. Успел побывать на Обуховском, Путиловском, Балтийском, у Торнтона, пришлось тратиться на извозчика, времени оставалось мало. На заводах вел разговор о последних событиях, предостерегал от слепого доверия Константину Тахтареву и его друзьям, они явно скатывались к оппортунизму.