Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове
Шрифт:
Правда, и трудился на совесть. Ружниковы затеяли не только поставить новые пильные рамы, но и переделать весь завод. Мелкий был заводик, всего сотня рабочих, за сезон распиливали сто двадцать тысяч бревен. Василий прикинул, посчитал — соображал он в технике нехудо — и объявил хозяевам, что за короткое время берется увеличить производство в два с половиной раза, до трехсот тысяч бревен, причем с прежним числом рабочих. Ружниковы глядели недоверчиво, но с карандашом в руках убедил. Промышленники оба впали в невероятный восторг, надышаться на механика теперь не могли, ото Шелгунову льстило, да и работой он увлекся.
А по вечерам — сытный ужин: поедливые шанежки, всякая рыба (только вот кислую, квашеную, здешнее лакомство, Василий не мог принимать, от духа ее воротило), чай с кренделями, наличниками , брусникой моченой и морошкой, домашняя наливочка. И ласковый голос Марьи Алексеевны,
Он себя успокаивал, оправдывал душевную леность и болезнью глаз, и необходимостью конспирации, безразличием здешних обывателей ко всему, что не касалось их, подпискою о том, что не будет вести пропаганды, усталостью за прежние годы, необходимостью копить силы для предстоящей подпольной работы — словом, оправдывался, как мог и умел.
Случалось, на Василия накатывало, тогда он, выпив с Алупкиным по стакану, — тот всегда радехонек, случись только повод, — закрывался в своей комнате, добавлял еще, стесняясь пить при Марье Алексеевне, ложился, глядел в потолок, принимался казнить себя. Приступы бичевания продолжались недолго, наутро жизнь текла своим чередом, пока однажды после такой бессонной покаянной ночи Шелгунов не понял: хватит, этак окончательно расплывешься, ожиреешь, надо себя преодолеть, надо выкарабкаться из обволакивающих тенет, из этой несуетливости, довольства, благоденствия. Взять себя в руки. Действовать.
В августе 1898 года он испрашивал у губернатора позволения приехать на краткий срок в Архангельск. Под конец месяца разрешение получил.
Архангельскую колонию того времени сами поселенцы называли «эсдековский ноев ковчег». Здесь обитали — не по своей, разумеется, воле — около сотни ссыльных, из них более половины — социал-демократы. Василий правильно предугадывал, когда говорил со своими в Шенкурске: архангельская ссылка стала общероссийским явлением, как бы срезом со всех социал-демократических организаций России. Здесь были товарищи из Поволжья (Казань, Самара, Нижний), из столицы (брусневцы и члены «Союза борьбы»), москвичи, малороссияне, ростовчане, уральцы, ярославцы, поляки. Отовсюду получали произведения Маркса, Энгельса, Ульянова, Плеханова, журналы, газеты, организовали библиотеку с нелегальным фондом, проводили диспуты, читали рефераты, переписывались с заграницей, не говоря уже о городах империи. Словом, духовная жизнь здесь была отнюдь не провинциальной и не скованной. Да и быт наладила: создали кассу взаимопомощи, готовились открывать артельную столовую, организовали столярную, слесарную, кузнечную мастерские — и ради заработка, и чтоб не окостенеть в физическом бездействии.
Василий окунулся в привычную обстановку, вдосталь наговорился с друзьями, обрел новых знакомых. Ему понравился Константин Федорович Бойе, токарь, член московского «Союза борьбы», производил впечатление интеллигентного, добродушного и надежного человека. Шелгунов, недолго думая, предложил ему перебираться в Мезень — без сомнения, Ружниковы рады будут обрести еще одного столичного мастерового. Бойе согласился без уговоров, хотел подзаработать перед выходом на волю. И главное, решили они, вдвоем чего-то могут сделать и среди местных жителей.
Сблизились и с Николаем Васильевичем Романовым (имя и фамилия служили предметом постоянных, правда, весьма однообразных шуточек). Крестьянский сын, образование получил в Казанском учительском институте, был народником, затем прочно вошел в ряды социал-демократов, схлопотал четыре года высылки сюда. Романов был чернобород, приземист, высказывался резко, любил порассуждать об экономических проблемах: некоторое время состоял вольнослушателем Петровской сельскохозяйственной академии, затем служил земским статистиком. Романов и сообщил Василию, что готовится создать в Архангельске Рабочий комитет социал-демократов
Съезд проходил в Минске, рассказывал Романов, проходил строго конспиративно: почти все местные организации разгромлены, за всеми слежка, отбирали участников съезда придирчиво, оказалось всего девятеро… Шелгунов обрадовался, узнав, что петербургский «Союз борьбы» представлял там Степан Радченко. Знал он, понаслышке, и Кремера, того самого, что написал брошюру «Об агитации». Остальные были Василию незнакомы.
«Старались насчет конспирации не зря, — говорил Романов, — никакой ликвидационной кометы не появилось, жандармские звездочеты событие прозевали. Событие же, конечно, большое, хотя и преувеличивать его значение нельзя. Состав съезда был разношерстный, единая линия отсутствовала, сказались и разобщенность, кустарничество местных организаций, усиление влияния экономистов. Но ту задачу, что ставил Ульянов еще в девяносто четвертом, помните, году, задачу создания социалистической рабочей партии, съезд выполнил. Манифест выпущен отдельным листком, вот, извольте, Василий Андреевич, изучайте! Вам, думаю, тем более интересно и важно, что вы в числе прочих стояли у самых истоков…»
Слышать подобные слова от резковатого, сдержанного Романова было, конечно, лестпо, однако не этому, разумеется, прежде всего радовался Шелгунов, а созданию партии. Пускай почти сразу пятеро делегатов оказались за решеткой, пускай начались опять массовые аресты, пускай партия скорее провозглашена, чем создана, — все-таки партия есть! И в самом деле он был почти у истоков ее…
«Нельзя дважды войти в один и тот же поток», — читал где-то Василий. Но и выйти обратно тем же самым, каким вошел, и человек тоже не в состоянии, размышлял он, когда ехал обратно. Всего-то неделю пробыл в Архангельске, а заряд получил такой, что понимал: отныне мезенское существование круто меняется, отныне с растительной, плоской, слишком уютной жизнью покончено.
Сильно удивлялась и огорчалась Марья Алексеевна: теперь постоялец их пил чай наскоро, бормотал благодарствие, не прикладывался шутливо к ручке — а он делывал это частенько, если же случалось оставаться без угрюмого супруга, то и чмокал в крутую щечку, — ныне Василий Андреевич торопливо благодарил и закрывался в комнате, жег почти до рассвета лампу, переводил нещедрый здесь керосин, Марья же Алексеевна томилась наедине с постылым своим Алупкиным.
Литературу дал Романов. Первая же взятая из приготовленной им стопы брошюра показалась Шелгунову ненужной. «Гражданская война во Франции», выпущено давно, в 1871 году в Цюрихе народниками. «На кой мне Франция, своих забот хватит», — возмутился было Шелгунов. «А вы не спешите высказывать суждения, — отвечал, не церемонясь, Николай Васильевич. — Сперва прочтите, тогда и поймете, почему и для чего». И выложил на стол еще: снова Карл Маркс, «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», Плеханов «Наши разногласия»… Название марксовой книжки было непонятным, а Плеханова читал Василий еще давно… «Вот именно, что давно, — сказал непреклонный Романов, — а теперь перечитайте заново, иными глазами, с иных позиций. Что же касается непонятного, совестно, Василий Андреевич, в зрелом возрасте манной кашкой питаться или ждать, пока вам кто-то разжует и в рот положит. Постарайтесь перемолоть собственными зубками. Тем более — вы же у нас, получается, чуть не первооснователь». Подкусил, не удержался, наверное, угадал, о чем думал Шелгунов, слушая его рассказ о съезде.
Ехидным замечанием он подхлестнул-таки, Василий сбросил дремоту, вернулся к питерскому образу существования, когда свободное время уходило па книги. Правда, там, в столице, были еще кружки, встречи с друзьями, а здесь находился в одиночестве… Однако и одиночеству пришел конец: 22 сентября, верный обещанию, прибыл Константин Бойе, охотно принятый Ружниковыми, устроился жить в соседнем доме, а столоваться — у Марьи Алексеевны.
Распираема жаждой деятельности, хозяйка новому нахлебнику обрадовалась, отшельничество же Василия Андреевича ее никак не тешило, и однажды, когда Алупкин, приняв сверх меры, до утра завалился, супруга его, рачительная и домовитая, бестрепетно вошла к жильцу, простоволосая, в нижней юбке и опорочках на босу ногу, объявила, что карасину в лавку не завезли, жечь попусту не гожо, и мощно дунула в стекло семилинейной лампы, не забыв предварительно накинуть дверной крючок. Наутро как ни в чем не бывало подала обоим нахлебникам чаю, а страдавшему благоверному своему — рассолу… Завтрак прошел обыкновенно.