Преодоление
Шрифт:
Начали встречаться мелкие группы противника. Между ними и боевым охранением , завязывались перестрелки. Разведка донесла, что впереди обнаружены крупные силы противника. Командир роты решил развернуться и, в случае необходимости, принять бой.
Капитан Волков приказал построить роту.
— Необходимо доставить в штаб срочное донесение,— сказал капитан, когда рота была построена.— Пойдет один из вас. Кто желает? Но учтите, задание трудное.
Молчали. Думали: сколько километров до штаба? Хватит ли сил — вновь и дважды измерить пройденный путь? Почему я, а
— Товарищ капитан, а рация?
— Рация вышла из строя.
Капитан стоял, слегка наклонясь вперед, прощупывая каждого цепким взглядом.
— Повторяю: задание сложное.
Из строя вышел Лумпиев. Он вышел вперёд потому, что его считали лучшим лыжником. За ним сейчас же шагнул Ильин: он был комсоргом. Османов ч присоединился к Ильину и Лумпиеву, потому что не в его привычках было отказываться от трудной работы. А что это, как не трудная работа? Розенблюм тоже сделал три шага вперёд и повернулся к строю: он был самолюбив и не хотел, чтобы его считали трусом.
Таланцев медлил, стараясь сообразить, что делать: остаться на месте — позор, выйти вперёд и идти на трудное, как сказал сам капитан, задание — с растёртой ногой? Но о ней, об этой проклятой ноге ни капитан, ни сержанты не знают,— они наверняка должны счесть его трусом... Объяснять поздно. Да никто и не требует объяснения — твоё желание, хочешь выходи, хочешь — нет...
Вдруг он не то что заметил, а скорее ощутил, что на него смотрят Спорышев и Дуб. Казалось, эти двое— и только они — понимают друг друга, и молчаливый спор с нестихающей силой всё время ведётся между ними, и, Таланцев знал, этот спор — о нём. Едва он взглянул на Дуба, тот отвёл глаза и принялся безразлично разглядывать торчавший из снега пень. Но Таланцев успел увидеть в его глазах торжествующую усмешку. А Спорышев в упор смотрел на Таланцева, как бы выталкивая его своим взглядом: «Ну, что же ты? Ведь не мог же я в тебе ошибиться?» И Таланцев шагнул вперёд. За ннм вышли и все остальные. Да, шаг вперёд сделала вея рота, потому что теперь уже каждым владела мысль: «А я что, хуже других?»
И только Филиппенко, у которого в этот момент был особенно виновато-болезненный вид, остался на месте.
— Так,— произнёс капитан.— Почти все.— Он усмехнулся при слове «почти».— Ну, что же—всем нельзя. Нужно одного.
К нему подошли оба сержанта. Оба ему что-то говорили. Спорышев с жаром доказывал, Дуб не соглашался, потом махнул рукой: «Делайте что хотите». Наконец, сержанты отошли в сторону, капитан сказал:
— Таланцев, пойдёте вы.
— Выполнит,— громко сказал Спорышев. Он смотрел на Таланцева холодно и спокойно, как будто хотел передать ему часть своей бодрой, уверенной силы.
Распустив строй, капитан Волков вручил Таланцеву письменное донесение. Сообщив кратко его содержание, напомнил маршрут и приказал немедленно отправляться.
— Все дело в сроке,— сказал он.— Вы должны успеть.
Когда окружённый солдатами Таланцев стоял уже на лыжах, Розенблюм сунул ему в карман недокуренную пачку папирос, Ильин — кулёк с сахаром.
— Пригодится,— сказал он,
— А ты?
— У меня ещё есть.
Таланцев знал, что у него сахара больше нет, но взял. Ничего, их много, обойдутся.
Османов, поправляя на спине Таланцева вещевой мешок, сказал:
— Хорошей
И все пожали ему руку, желая хорошей дороги.
— Запросто,— сказал Таланцев. — Мы это запросто — туда и обратно.— И вспомнил:—Да, Ильин, вот газета — не дочитал. Ты уж на следующем привале...
— Хорошо,— сказал Ильин,— дочитаю.
Солдаты несколько минут смотрели, как по дороге, всё уменьшаясь, удаляется маленькая чёткая на снегу фигурка лыжника. Наконец она пропала, будто растворилась в чёрной полосе леса.
Первой его мыслью, едва он оказался за поворотом, было: «Может быть, вернуться?»
Он подумал так потому, что то безрассудно-восторженное чувство, которое владело им несколько минут назад, улеглось, и на смену пришёл трезвый расчёт.
Перед ним был незнакомый путь в тридцать километров, затем обратный конец. Капитан приказал догнать роту на марше.
Завтра к вечеру они будут около Каменной горы. Девяносто километров ему предстояло пройти до завтрашнего вечера. В его распоряжении тридцать часов. Реально представив себе трудности, ожидавшие его, он испугался. Силы его были уже порядком измотаны, нога болела, хотя и несколько меньше, чем утром.
Он думал не о себе, а о приказе.
Ему было радостно и страшно сознавать, что от него одного теперь зависит выполнение задания.
Сумеет ли он выполнить приказ так быстро, как требовал капитан? Вероятно, Ильин или Лумпиев справились бы с . задачей... Но, представив себе на секунду позор возвращения, он почувствовал, что не вернулся бы ни за что.
Итак, он был один, и ему не на кого было надеяться— только на себя.
Из тёмного леса, сливавшегося в десятке шагов от дороги в сплошную чёрную стену, ползли густые зимние сумерки. Мела позёмка, мелкой пылью припорашивая лыжню.
«Только бы метель не началась»,— подумал Таланцев, ускоряя шаги.
В пятом часу он миновал развилку и свернул вправо.
До сих пор он шёл по дороге, которой они всего несколько часов назад двигались взводом, и узнавал места: вот здесь он встретил Филиппенко, здесь упал, съезжая с холма. Дальше предстояло идти незнакомым путём до деревни с трудным финским названием, которое он, чтобы не забыть, записал на клочке бумаги.
Лыжня была широкая, хорошо укатанная. «В час по семь километров — через четыре часа мы будем на месте». Он думал о себе — «мы»,— так он чувствовал себя менее одиноким, ближе к товарищам, которые с миномётами за плечами идут навстречу крепчавшему ветру.
Уже наступила чёрная, беззвёздная ночь. Лес глухо гудел, как море в непогоду.
Когда-то отец возил Володю в Крым, и там, на покрытом галькой берегу, они слушали голос моря. Из Крыма они привезли раковину. Поднося её к уху, Володя снова слышал море и представлял себе его ласково-голубым, отливаюшим солнцем в ясную погоду и пёстрым—синим, зелёным, чёрным, исчерченным белыми барашками — в ненастье.
Отец... Он запомнился ему таким, каким был изображён на старой фотографии, совсем молодым рабочим парнем в кожанке, с выбившимся из-под картуза русым чубом, с озорным, весёлым прищуром глаз — типичный комсомолец середины двадцатых годов.