Преступление Кинэта
Шрифт:
— На сколько человек рассчитана учебная комната?
— Увеличив прием, они стали теснить студентов… Кажется, на пятерых по крайней мере… Вот довольно большая комната… Вероятно, все они одного размера… Но я покажу вам другую. Хотите? Из нее лучше вид; больше простора.
Каждая учебная комната первого курса представляла собою помещение в три с половиной метра ширины на пять метров длины. Потолки были высокие. Меблировка состояла из четырех или пяти прямоугольных столов, такого же количества стульев и двух рядов маленьких висячих шкафов, укрепленных на боковых стенах. Один из углов был занят большим круглым калорифером. Все это напоминало заброшенную канцелярию какого-нибудь министерства. Тем не менее, каждый раз, как открывались двери одной из учебных комнат, из них вырывалась
— А разве нам разрешается выбирать учебные комнаты? — спросил Жерфаньон.
— Не думаю, чтобы здесь были очень строгие правила. Мы можем заключать между собою полюбовные соглашения. Кажется, в первую голову право выбора предоставляется старосте. Не знаю. Да и наплевать. Лишь бы составилась приличная компания.
— Вы уже говорили об этом с кем-нибудь из студентов?
— В принципе решено, что со мною будут заниматься еще двое товарищей, окончивших лицей Кондорсе. Один из них очень славный. Между прочим, он экстерн, но работать намерен в учебной комнате. Другого нам предстоит видеть очень редко. Во-первых, он тоже экстерн, а во-вторых, это очень шикарный молодой человек, из аристократической семьи… Прослушав лекции и зайдя в библиотеку, он будет спешить в свой собственный рабочий кабинет. Наведываться к нам он собирается раз в триместр.
— А вы не экстерн?
— Несмотря на то, что семья моя в Париже… нет. По крайней мере, на этот год. Хочу испробовать режим училища. По разным соображениям. И прежде всего, чтобы иметь больше свободы.
— Здесь в самом деле так свободно?
— Да, по-моему. Все, что мне говорили об училище, подтверждает это. Вы тоже будете жить здесь? Ваша семья в провинции?
— Сейчас я живу у дяди. Но вообще об этом не может быть и речи. Нет. Я буду жить здесь.
— Из какого вы лицея?
— Из Лионского.
— Вы один?
— Да. Другой… Но…
— Но без него вы обойдетесь!
— Именно.
Молодые люди замолчали. Они испытывали друг к другу живейшую симпатию. Но запрещали себе слишком быстро поддаваться ей и особенно допускать вульгарную легкость в ее проявлениях. Оба они, хоть и в разной степени, были склонны к энтузиазму и в то же время питали крайнее отвращение ко всякой попытке симулировать энтузиазм, ко всякой видимости его, ко всякой фальшивой монете. Они предпочитали казаться холодными. К тому же они знали, что известная доза сдержанности и критического подхода в начале знакомства не мешает зарождению настоящей дружбы, что это даже страхует дружбу от возможных разочарований и проводит грань между нею и отношениями просто приятельскими. Вот почему каждый из них добросовестно старался уловить неприятные и даже смешные стороны другого.
«Его провинциальный говор немного раздражает меня, — думал Жалэз. — Правда, он еще может научиться говорить, как следует. И, по-моему, у него неповоротливый ум. Наверное, он не в курсе современной жизни. О чем мы будем разговаривать?»
«У него немного чересчур насмешливый взгляд, — думал Жерфаньон. — Интонации его голоса минутами меня тревожат. Он старается не показать этого, но сознание собственного превосходства в нем сильно чувствуется. Едва ли мне захочется быть откровенным с ним».
Наконец, Жалэз прервал молчание:
— Хотите присоединиться к нашей группе?
Жерфаньон, рассчитывавший на это предложение, жаждавший его, постарался ответить как можно менее восторженно:
— Если вы полагаете, что я не буду лишним и ваши товарищи согласятся…
— Они возражать не станут. Да ведь и жить здесь будем только мы, и именно нам предстоит выносить всю тяжесть совместной жизни. Следовательно, мы тут наиболее заинтересованные лица. Я постараюсь закрепить за нами эту комнату. Что вы на это скажете?… А теперь не вернуться ли нам? Вероятно, Дюпюи уже спустился вниз… Вы намерены долго говорить с ним?
— Нет.
— Я
— Отлично. Дело в том, что он обещал достать мне урок.
— Частный?
— Да. Вообразите, я прикатил в Париж шестого октября вместо тридцатого исключительно ради великолепного урока. Мой лионский наставник рекомендовал меня Дюпюи. Дюпюи был очень любезен. Но родители моего ученика раздумали или, вернее, не дали окончательного ответа. Дюпюи это было особенно досадно, так как он знал, что я из-за этого экстренно выехал из Лиона. Словом, он просил меня зайти опять сегодня, тринадцатого. Он сказал, что постарается уговорить их или подыщет мне что-нибудь другое. На этот урок я больше уже не рассчитываю.
— Он сделает все возможное. Несмотря на свой ехидный вид, он услужлив и энергичен. Да вот и он сам. Прощается со своим посетителем. Ловите его.
— Здравствуйте, Жерфаньон.
— Вы так быстро вспомнили мою фамилию, сударь?
— Не думайте пожалуйста, что вся наша администрация состоит из слабоумных. Да и непростительно было бы забыть такую хорошую фамилию. Превосходная фамилия. Вы из Лиона?
— Из Веле.
— Из Веле? Пюи-ан-Веле. Великолепный город. Хоть мое имя Дюпюи, я, к сожалению, не из этого Пюи. И вы полагаете, что ваш род уже давно в этих краях? Очень любопытно. Нужно будет потолковать об этом с Матрюшо, который, не довольствуясь преподаванием ботаники, является также одним из светочей ономастики. Должно быть, он установит, что вашими предками были греки Малой Азии, переехавшие в Веле. Жерфаньон. Легко себе представить священника или архимандрита Жерфаньона, творившего чудеса. Вы не пытались узнать, не было ли какого-нибудь исторического лица, носившего это имя?
— В распространенных словарях я ничего не нашел.
— Разве по гречески нет такого слова?
— Есть фаvlоv и можно допустить существование сложного слова, подобно тому, как есть иерофант.
— А что значит?
— Маленький факел, факел.
— Итак, священный факел. Замечательно. Это слово почти не вызывает сомнений. В отношении этимологии натяжки тут нет. Совершенно естественно переходит в Жер. Жером… Омега сохранилась в Жероме именно потому, что она омега и что на нее падает ударение… Сюда, пожалуйста… Разговор наш не затянется. На это время у меня назначено свидание с г. Лависсом.
— Мне не хотелось бы…
— Идите.
Болтая, они поднялись по лестнице. Ощущение неловкости не мешало Жерфаньону чувствовать обаяние этого худощавого и проворного человека. Новые впечатления от него, новые представления о нем не противоречили прежним, а как бы исправляли их, не давая им наполниться слишком простым содержанием, ставя их под знак сомнения или, верней, относительности. Он был непосредственным начальником студентов, стоял во главе всего учебного заведения, нося звание главного секретаря, которым он в эпоху реформы училища заменил свое прежнее звание главного надзирателя, казавшееся ему, очевидно, слишком подчеркнутым, слишком гимназическим. А разговаривал он со студентами как товарищ, подшучивающий над начальством и даже готовый при случае надуть его. Лицо Дюпюи, худое и костлявое, напоминало лик испанского святого, изможденного постами и ночными бдениями, но в веселых глазах его светилось вечно юное лукавство и все черты дышали непрестанным оживлением, выражавшимся то в еле заметной улыбке, которая обозначалась не столько на губах, сколько в трепетании век, то в безудержном смехе, растягивавшем рот и гулко отдававшемся в противоположной стене. У него была очень ясная и певучая дикция, богатая разнообразными оттенками, тонкостями, ударениями, выделением и подчеркиванием слогов. Казалось, он говорил всегда для публики, стараясь овладеть вниманием слушателей, находящихся в самых дальних концах зала, и не позволяя им дремать. Но ораторской торжественности в этом не было. Он обладал звучным, чуть-чуть сдавленным, иногда хриплым голосом, в котором слышались гобои и трубы. Это был голос совсем не парижский. Между тем, едва ли удалось бы отнести к какой-либо провинции его наиболее характерные интонации, и в нем чувствовалась вся гибкость, вся изменчивость, свойственная голосу парижанина.