При опознании — задержать
Шрифт:
— А, черт, — мотнул головой Потапенко, — а я думал, ещё рано. Ай-яй… — Стоял в тихой, виноватой позе, уронив голову, сложив руки на животе. — Франц, так я сейчас сразу побегу к Иваненко.
— Нет, боюсь, что опять не дойдёшь. Пойдём сначала вместе в тюрьму, а потом сходишь один к Иваненко.
Тюрьма, или тюремный замок, как она значится в официальных бумагах, стояла почти в самом центре города. Это было небольшое одноэтажное каменное строение, обнесённое с четырех сторон невысокой дощатой стеной. И само здание, и ограда побелены извёсткой. Ворота и узкая калитка окованы жестью и окрашены в ядовито-зелёный
— Тюрьма — беленький домочек, день и ночь висит замочек, — промурлыкал Потапенко, когда они подошли к воротам. Возле оконца, через которое принимали передачи, стояло несколько женщин с корзинками и узелками. Это были родственницы арестантов и просто жалостливые души, как правило, старушки, приносившие арестантам подаяние. Богушевича и Потапенко сразу узнали. Молодая монашка с полными розовыми щеками в чёрной просторной одежде и таком же чёрном, плотно повязанном на голове платке окликнула Богушевича и стала перед ним на дороге.
— Я пришла, чтобы успокоить души рабынь божьих Серафимы и Насты, которые тут сидят, и вернуть их богу, — сказала монахиня. — Сейчас нет тут несчастней, чем эти заблудшие агнцы.
— И что я должен сделать? — не понял Богушевич.
— Меня не пустили к ним в камеру, сказали, что они числятся за вами и без вашего разрешения меня пустить не могут. Я прошу не отказать мне в этом.
По тому, как смело, прямо монашка глядела ему в глаза, как говорила, какая она была цветущая, здоровая, без монашеского смирения и отчуждённости от всего мирского, Богушевич понял, что она не из простого сословия и постриг приняла совсем недавно.
— Я несу им молитвенники и иконки, дабы лик божий был с ними в темнице.
Богушевич усмехнулся — не просьбе, в ней не было ничего необычного, монастырские служки часто посещают тюрьму, а тому, как держала себя монашка. Чувствовалось, что женское естество так в ней и бурлит, скрыть его не могли ни одежда, ни старание держаться строго и отчуждённо. У неё был полный и стройный стан, красивые шея и лицо, сильные ноги, высокая грудь. Природа в ней пересиливала данный ею монашеский обет, инстинкт женщины брал верх, и монашка всячески старалась очаровать следователя. В её взглядах, движениях, словах было самое обыкновенное женское кокетство.
— Я не возражаю, — сказал Богушевич. — Надеюсь, святая сестра, что вы не будете вмешиваться в дела следствия и подсказывать преступницам, что и как говорить на суде.
— Бог с вами, — нахмурилась она. — Моя миссия — помочь этим несчастным женщинам найти успокоение в вере.
Богушевич позволил монахине встретиться с Серафимой и Настой и сказал об этом тюремному начальству. Тут же попросил распорядиться привести в камеру для допросов Тыцюнника — того вора, что залез в лавку Иваненко.
— А я знаю эту монашку, — сказал Потапенко. — Дочка одного губернского начальника в Чернигове. Родители были против её брака с поповичем. Попович
— Ну и страсти-мордасти. В наш век стреляться из за любви.
— Думаю, Франц Казимирович, долго она в монастыре не просидит. Сбежит.
— Я тоже так думаю. Уж если мстить, шла бы в революционерки. Бомбу кинула бы в кого-нибудь, глядишь и в учебник истории попала бы.
Вошли во двор тюрьмы — это была небольшая утоптанная площадка. Трава там уцелела только вдоль изгороди. Двое арестантов выносили из камеры на жерди парашу — деревянный ушат с ручками, через которые и была продета жердь. Они еле-еле передвигали ноги, выгадывали время, тянули его, в камеру возвращаться, конечно же, не хотелось. В холодке возле стены сидел голый по пояс арестант и искал вшей в снятой с себя рубахе. Найдя, не давил, как обычно, ногтем, а щелчком сбрасывал на землю. Рядом лежала метла — перед этим он подметал двор.
Потапенко не выдержал:
— Что ты своих вшей разбрасываешь?
Арестант, лысый, с редкой бородкой, делавший вид, будто не заметил следователей, — не то пришлось бы встать, ответил:
— Разве ж это, браток, воши, когда их горсть в калоше. Воши, когда в онуче их целая куча.
— Черт паршивый, — засмеялся Потапенко и этому весёлому, складному ответу и хитрости арестанта, — прикинулся, что говорит со своим братом-арестантом.
В коридоре тюрьмы, как во всех тюрьмах, сильно воняло карболкой. В конце коридора, в углу, был разостлан войлок, там прошли бесшумно, как по траве. Вошли в камеру для допросов, сели на лавку. В соседней камере кто-то пел надрывным голосом:
Загубили судьи, загубили,Загубили молодость мою,Золотые кудри мне остригли,Посадили в тёмную тюрьму.На реке весною лёд растает,Все деревья пышно зацветут,А меня отсюда под конвоемНа далёкий север повезут.Потапенко подошёл к дверям, стукнул по ним ногой, крикнул в «глазок»:
— Эй ты, певун, распелся. А ну, замолчи!
Певец замолк.
Привели Тыцюнника. Чернявый парень, подстриженный в кружок, с казацким чубом, в сапогах с наполовину оторванными подковками, которые, когда он шёл, звенели, как шпоры. Руки он держал в карманах широченных казацких шаровар.
Сперва допрашивали, не записывая, вёл допрос Богушевич. Тыцюнник ничего не скрывал, говорил все, как на духу, как на исповеди у батюшки… Шёл ночью пьяный с гулянки, расставшись с приятелями, полез в карман посмотреть, сколько осталось денег с получки, не нашёл ни копейки, весь заработок, что получил в тот день, пропил. Домой идти побоялся — батька отлупцует. Вот и решил разжиться деньгой. Выбрал в тёмном месте возле рынка лавку, железякой сломал замок, в лавке покидал в одеяло все, что под руку попалось, — туфли, ложки, сковороды, штуку плиса… Вскинул на плечи и понёс. Сторож тут же его поймал и отвёл в участок… Дело проще простого. Не было бы взлома, отправить Тыцюнника к мировому, и на том конец.