Причуды моей памяти
Шрифт:
Он отказался, и что вы думаете — переврали.
Где-то в семидесятые годы я был в Севастополе. В первый раз был студентом до войны, а во второй — уже бывшим солдатом. Поэтому я увидел то, чего раньше не видал. Танки стояли на вершине горы Сапун у обрыва — памятники. Плюс самоходки. Пушки установлены. Земля расчерчена белыми колышками виноградников.
Между танками бродят жирные курортники, приехавшие на экскурсию, облокотясь на траки, фотографируются.
Танки все время подкрашивают, смазывают, держат чистенькими, такими, какими они сроду не были. На башне ИС выступ с какой-то трубкой, не могу вспомнить, зачем трубка. Не антенна. Забыл. Спросить не у кого.
А на Малаховом кургане была другая война. Редуты Синевина, старые пушки и новые воронки.
Стояли памятники, сооруженные дивизиями и армиями Великой Отечественной. Свои скульпторы, архитекторы вычертили, слепили, саперы построили, отлили неумелыми, отвыкшими от тонкой работы руками.
Какой-то инженер соорудил памятник летчикам Севастополя, ему удалось передать стремительность полета. Эти памятники-самоделки сердечны, жаль, если их не сохранят.
Дашу Севастопольскую помнят, а наших героев не видно, не упоминают.
Да и вообще не слишком ясно, в чем был смысл так долго удерживать этот клочок земли такой кровью. В чем смысл обороны Севастополя 1942 года? Пошел бы Нахимов на такое?
Нынче эти впечатления кажутся мне странными. Прошло сорок лет, Крым уже не наш, Севастополь принадлежит Украине, душа не лежит с этим смириться, «этот клочок земли» хочется удержать всячески.
Физик Юрий Борисович Румер работал в шарашке в отличной компании. Сидельцами, «врагами народа» были Королев, Глушков, Мясищев, Туполев, Петляков. Румера привлекли как теоретика, там он написал работу о фазовых превращениях и что-то по квантовой механике. Кажется, вместе с ним сидел и Борис Викторович Раушенбах. Словом, собрали цвет авиа– и ракетостроения.
Румер считал себя циником. «Обстоятельства, в какие я попадал, были поразительно циничны, — рассказывал он, — судите сами, по этапу я ехал с пленным немцем — гауляйтером из Таганрога, который истреблял евреев. Мы ехали с ним в одном вагоне, спали рядом на нарах, ели одну баланду. Такое подстроило мне соседство судьба. Разве это не цинизм с ее стороны?»
Еще он поведал мне историю о неком заключенном (подозреваю, что это был он сам), как однажды в шарашке вызвал его следователь и поздравил — какой у него сознательный сын, четырнадцать лет, все понимает, написал добровольно, никто не уговаривал писать, заявление, что отказывается от отца — врага народа. Осуждает мать, которая жалеет об отце, ведь идет война, врагов нельзя жалеть. Сын — искренний противник отца, правда, его все равно исключили из школы, но чекисты постараются его устроить в другую школу.
После войны, через три года, отец вернулся с наградой за самолет, созданный в шарашке. Когда собрались отметить его возвращение — пришли Туполев, Королев и другие. Сын в другой комнате рыдал, не смея выйти к ним.
Жена отозвала его, попросила выйти к сыну, как-то утешить, успокоить. На это он ответил так: «Есть огорчения, которых нельзя избегать, надо их пережить полностью, иначе жизнь ничему не научит».
Я спросил у Румера, за что его посадили, я у всех, кто возвращался, спрашивал. Они пожимали плечами. Никто не знал за собой нарушения закона. Никто. Румер сказал, что как-то приехал к ним в шарашку Берия отметить сдачу проекта. В застолье один итальянец, был среди них такой, обратился к наркому, что вот, мол, его посадили ни за что. Берия благодушно, с чекистским юмором ответил: «Если бы было за что, то, дорогой мой, ты тут бы не сидел».
Наверное, он был прав. Сидел ли кто-нибудь из тысяч и тысяч заключенных советских людей за что-то?
Был среди односидельцев Румера один комкор, то есть командир корпуса, так он убежденно повторял: «Значит, так надо». У него сомнений не было, наверное, так ему было легче.
Боже ты мой, вдруг среди вороха ежедневных писем, просьб обиженных, уволенных, требований графоманов попалось маленькое письмо однополчанина по Кировской дивизии, к тому же из нашего батальона, да еще по самому драматическому времени — сентябрь 1941 года, когда мы оставляли Пушкин. Пишет и про полковника Лебединского, нашего командира. Удивительно! Сорок с лишним лет никого не встречал из того нашего разгромленного, разбомбленного
В детстве Макса Планка поразил рассказ о кровельщике, который втаскивает на крышу тяжелую черепицу. Работа его не теряется, она сохраняется долгие годы. Практически вечно хранится, пока случайно не сорвется вниз и трахнет что-то, кого-то, это принцип сохранения энергии. Сохраняется бессрочно.
Однажды Абрам Федорович Иоффе, «папа советских физиков», рассказал мне, как начиналась его жизнь ученого.
— Решил мою участь учитель физики. Он был хорош тем, что признавал беспомощность физических воззрений того времени. Он говорил: «Свет есть распространение волн в эфире. Свет звезд доходит движениями волн по эфиру». Я его спросил: «Значит, кроме как передавать свет звезд эфиру делать нечего?» Мне показалось это глупым. Надо исключить эфир из науки или выяснить, чем он еще занят, — решил я.
Рассказывая, он посмеивался и над той физикой, и над собой.
— У меня обостренное обоняние. Собачий нюх. Заинтересовали запахи. Что такое запах? Нет субъективных запахов. Есть три-четыре основных запаха, из которых складывается остальное многообразие. Примерно как в оптике с цветами. Учитель развел руками. Много позже я задался вопросом, тогда неясным — отчего человек загорает? Наклеивал себе на лоб разные кусочки материалов».
Учитель Абрама Федоровича Иоффе был хорош тем, что указывал ученику на незнание, открывая перед ним непонятные явления. Это возбуждало мысль сильнее, чем то, что давно всем известно. Тайны природы, нераскрытые, удивительные, привлекают, волнуют молодой ум: «Вот она, задача, которая ждет меня!..»
Она его любила после свадьбы еще больше, чем до. Он читал ей стихи, рассказывал дивные истории, которые сочинял специально для нее. В армию его не взяли по зрению. Носил толстые очки, сам был толстяк и как-то незаметно в феврале 1942 года опух, перешел в дистрофию. Однажды потерял карточки, ее, свои и тещи.
Это была катастрофа. Остаться в блокаду без карточек — верная гибель. Теща считала, что он убийца, он обрек их на смерть, что он, наверное, присвоил карточки и тайно ест их хлеб, он всегда жадно ел, съедал общий довесок, мог прихватить чужую порцию.
Он просил прощения, а потом ушел из дома и пропал. Больше они его не видели.
Теща умерла, а жена выжила. Продавала вещи, работала в госпитале и выжила.
Много лет спустя внук ее, школьник, стал читать Баратынского, нашел в книге три желтых бумажки. Это были их карточки.
Она представила, как это было, как запамятовал его истощенный голодом мозг, и долго рыдала.
Австралийский писатель Френк Харди приехал ко мне в гости. Мы с ним много гуляли по Ленинграду, и он озадачивал меня вопросами, которые никогда не приходили мне в голову. Например, повсюду висели лозунги «Слава КПСС!»