Причуды среднего возраста
Шрифт:
(Ах, как это удобно — Гизо! Мы бросаем это имя в лицо людям словно по чьей-то указке только из-за того, что у них своеобразная манера носить бакенбарды — впрочем, они могут вообще не иметь растительности на лице, но непременно должны обладать следующими признаками: быть бледными и чопорными, с печатью всех добродетелей своего века на лице… Это имя ассоциируется у меня с родовым гнездом, домом, окруженным садом. Оно навевает мысли о прочности и вечности. А посему в какой-то мере абсурдно применять его по отношению к Бенуа Мажелану. У Бенуа нет ни банковского сейфа, ни выставленной напоказ верности традициям. Единственное, что его роднит с этой людской разновидностью образца 1840 года, так это своего рода нравственный аскетизм и ужас перед любыми излияниями чувств. Если он задумывался над тем, кем в идеале ему хотелось бы быть, то, скорее всего, он видел себя человеком, возводящим стену, нежели выворачивающим булыжники из мостовой. Он сокрушается, что не является одним из тех праведников, что святее самих служителей церкви. Какая безмятежность! Только не надо выдумывать ничего лишнего ни о праведниках, ни о служителях церкви, как это случилось с Гизо. Ни одна даже самая светлая голова не застрахована от безумия, не так ли? А о Бенуа можно было бы еще сказать, что он уже давно не испытывал ностальгии по буре и шторму. Даже если его сердце начинало вдруг биться так, словно собиралось выскочить из груди, ему и в голову не приходило расстегнуть пиджак. А потом в его жизнь вторглась эта девочка…)
…Итак,
«И она такая же», — думает Бенуа. Он наблюдает за ней и на мгновение пытается взглянуть на мир глазами этой полной дамы в синем халате, сидящей за мерцающим пультом «Nylfrance». Как она с этим справляется? Как может все это вынести? Похоже, ее коллега только что уступила ей место, хотя не исключено, что дама делает первые шаги на этом поприще, этакая пятидесятилетняя ученица, бывшая портниха или вдова, хлебнувшая горя, и та вторая, угрюмо стоящая у нее за спиной, помогает ей освоить новую профессию. Они пересчитывают сдачу. Перед окошком в ожидании своей очереди четыре человека. Пожилой господин с орденской планкой на лацкане пиджака спрашивает: «Ну так что там с Ламот-Бевроном?» Полная дама с блуждающей улыбкой и растрепавшимися на сквозняке седыми волосами переводит блуждающий взгляд с предмета на предмет, перебирает их руками, и кажется, что без этого она просто не в состоянии ответить на вопрос: вот она касается клавиш кассового аппарата, перебирает листочки с напечатанным на них текстом и другие, написанные от руки и пожелтевшие от времени, наклеенные на маленькие картонки и скрепленные между собой большими канцелярскими скрепками. «Главное, детка, не забывай набирать код департамента». И та, что произносит эти слова, и та, к кому они обращены, обладают необъятными бюстами и тяжело дышат. Девушка из очереди тоненьким голоском просит соединить ее с Туром. Полная дама таинственно улыбается и ничего ей не отвечает. В настоящий момент она занята тем, что с помощью аптечных резинок пытается прикрепить к планшетке разграфленный бланк. Вот она поднимает голову, смотрит на часы и заносит время в соответствующую графу: «десять часов четырнадцать минут» — медленно выводит она тем почерком, которым когда-то учили писать в школе, в эпоху шариковых ручек научить так писать невозможно. «И она такая же», — думает Бенуа. И она тоже боится и ищет выход из тупика. Они словно узники. Угрюмая дама за ее спиной произносит: «Вам нужно взять жетон, мадам. Детка, дай жетон». Каждый раз, когда полная дама собирается набрать номер, найти название нужного населенного пункта или департамента, зафиксировать время (она постоянно поднимает глаза к часам, поскольку должна проставить точное количество минут, в ее работе это главное), мы наблюдаем, как она откладывает в сторону свою шариковую ручку «Bic» желтого цвета, ищет жетон, дает сдачу, дважды пересчитывая деньги и задыхаясь от смущения под буравящим ее затылок взглядом стоящей за ее спиной коллеги. Потом она вновь берет ручку, поднимает голову, умоляюще и растерянно улыбается, забыв уже, кто просил Тур, кто Ламот-Беврон, кто Палезо, а кто Лозанну. «Сударь, это вы просили Лозанну?» — на носу у нее выступили капельки пота, когда, слегка отстранившись, как все дальнозоркие, она принялась накручивать диск телефонного аппарата, стоявшего слева от нее (времен еще Первой мировой войны, в виде домика с покатой крышей); ей приходится набирать невероятно длинные и сложные номера, между отдельными комбинациями цифр которых она должна дождаться гудка, услышать музыку или обнадеживающий голос, и каждый раз, когда ее палец замирает в нерешительности, полная дама, опасаясь, что допустила ошибку, дает отбой, звучно хлопнув по рычагу и уничтожив плоды своего труда, и все начинает сначала, без конца проверяя себя и опять путаясь, преисполненная искреннего желания справиться, наконец, со своей задачей под суровым взглядом коллеги, что подбадривающе похлопывает ее по плечу.
Собака, которую хозяйка не решилась завести в помещение почты и привязала у входной двери, встала на задние лапы и принялась скулить, выискивая глазами эту невысокую женщину в сиреневом, делающую вид, что собака не ее. У всех окошек выстроились очереди. Мужчины сняли пиджаки и аккуратно держат их на согнутой руке, следя за тем, чтобы из карманов не выпали бумажники, набитые кредитными карточками, жизнь без которых теперь просто немыслима, имена и фамилии выбиты на этих карточках каким-то замысловатым шрифтом, чем-то похожим на древнееврейскую вязь, но это тот единственный шрифт, который, как оказалось, способны считывать компьютеры. Вот появляется молоденькая девушка, совсем девочка. Она словно плывет в этой жаре с надменным видом наяды в до неприличия коротенькой юбочке, длинные ноги уверенно несут ее к аппарату пневмопочты, в который за один франк шестьдесят су она бросает слова, предназначенные подпитывать любовь. Парень в джинсах с торчащей из кармана металлической рулеткой вертит в руках мятый листок бумаги с записанными на нем номерами телефонов. Полная дама выводит с нажимом и волосяными линиями: десять часов двадцать минут. «Имейте в виду, сударь, что дозвониться до Швейцарии очень трудно!»
Ему уже
Возможно, Мари нет уже дома, и все же, если никто не снимает трубку, как быть уверенным в том, что она действительно ушла, что это действительно ее номер, что полная дама в очередной раз не ошиблась? Он делает все, что в его силах, чтобы помочь незадачливой толстухе. Он повторяет номер, тщательно выговаривая все шесть цифр и напрягая все мышцы лица, и пытается проследить за указательным пальцем полной дамы, но диск аппарата находится вне поля его зрения, и он видит лишь аметист, украшающий уродливый перстень вроде тех, что носили когда-то курортницы, приезжавшие на воды в Пломбьер. Пломбьер, где лечат болезни сердца. Пломбьер, где в двадцать девятом году августовским утром, видимо очень похожим на сегодняшнее, умер его отец. Духота Пломбьера, черные верхушки елей в небе, на котором сгущаются тучи, отец, он лежит на койке в гостиничном номере, устремив взгляд на ели, на небо, на букетики цветов на обоях, отец, он тяжело дышит и молча предается своим мыслям, которые даже трудно себе вообразить. В семье Мажелан многие умирали именно летом.
Угрюмая дама знает жизнь не в пример лучше своей коллеги, которую она называет «детка». Она с подозрением поглядывает на этого хорошо одетого господина, стоящего в очереди ради телефонного звонка вместо того, чтобы спокойно сидеть в своем кресле в стиле Людовика XV у себя дома или во вращающемся кресле в рабочем кабинете. Она носом чует какую-то тайну, любовную связь, переписку до востребования и тому подобное. Она бросает красноречивый взгляд на его лысину. «Нам все это знакомо, сударь». Он мог ожидать чего-то подобного. Он просто взмок от нетерпения. Он слишком боится не дозвониться до своей Лозанны, чтобы устраивать скандал. Какие же они все свиньи вокруг. Угрюмая дама наклоняется к нему с гнусной улыбочкой: «Что-то не так, месье?» Он смотрит на нее в упор две или три секунды, и тут происходит невероятное: смутившись, да, да, смутившись, угрюмая телефонистка отворачивается от него, не сказав больше ни слова. Она спрашивает: «Ты смогла соединиться с этим номером в Швейцарии, детка?» И та, вторая неожиданно отвечает: «Да, все получилось. Месье, пройдите в четвертую кабину».
Пока он преодолевает те несколько метров, что отделяют его от телефонной кабинки — он навсегда запомнит этот кафельный пол, замусоренный окурками и расчерченный на квадраты солнцем, — в его голове рождается мысль. Такая простая, такая радостная. Он подарит Мари Америку. Это было любимое выражение его мамы: «Не думай, что я могу подарить тебе Америку!» Что означало: «На Рождество ты можешь попросить у меня новый портфель или изданную для детей «Историю Франции» Бенвиля, но никак не те разорительные глупости, о которых ты вечно мечтаешь. У меня больше нет возможности делать тебе бесполезные подарки, бедный мой мальчик». Так что от детства у него остался привкус горечи из-за того, что он всегда получал только полезные подарки. Непромокаемая куртка на вырост («она прослужит тебе два года») и ботинки на микропорке стали для него грустным символом детства, неотъемлемой частью воспоминаний о праздниках и днях рождения. Он возненавидел подобные щедроты. Отныне подарки всегда будут вызывать у него вымученную улыбку. «Говорите, сударь! Ну говорите же!» С кем говорить-то? Он слышит лишь потрескивания в пустоте, и вдруг до него доносится голос, который произносит: «Тебе осталось лишь положить немного масла… я всегда добавляю немного масла…» Алло, Женева? Итак, пришло наконец время дарить Америку. Он увезет туда Мари. Мари, голос которой слышит сейчас в трубке — Господи! Как же она молода, школьница, бегающая по субботам на танцы и знакомящаяся там с парнями, любительница прогулок по паркам и пляжу, — он слышит ее голос, насмешливый, веселый, нежный, близкий, такой близкий, что он просто бьет ему в ухо своим водуазским акцентом. Это Мари, его нечаянная радость, Мари, и он садится, устраивается поудобнее на табурете и с силой тянет на себя дверь с двойным стеклом, за которым смиренно ждут своей очереди у окошка пышногрудых телефонисток ветеран-орденоносец, так и не добившийся соединения с Ламот-Бевроном, столяр, молоденькая девушка, желающая поговорить с Туром, только что подошедшая дама, по виду испанка, все они безмолвно раскрывают свои рты, не люди, а рыбы, попавшие в сети, животный мир большого города, дичь, ждущая своего охотника, а он в это время общается с героиней своего романа.
Какая же дикость этот город. И что забавно, мы замечаем это все реже и реже. Лица, запахи. Особенно лица, искаженные ненавистью и спешкой, но остающиеся при этом совершенно неподвижными, словно застывшими, их даже можно принять за безразличные, если не знать, что под этой маской безразличия кипят бешеные страсти. Время от времени мы обмениваемся взглядами, за которые в прежние времена можно было поплатиться жизнью. И даже за меньшее, чем это, за то, что кому-то показалось, будто его проигнорировали или сказали ему «нет». Возможно, в маленьких городках людям еще удается нормально жить. Они стоят в очереди в бакалейную лавку, потом сидят в кафе за чашечкой кофе. Но жители больших городов? Говорят, что их губят соблазны. В отличие от провинциалов у них есть возможность красиво одеваться и приобщаться к красивой жизни. И вот они уже кичатся этим, задирают нос и повышают голос. Превосходство и сознание собственной важности захлестывают их. И вскоре люди попроще начинают им подражать. Цветы надменности распускаются на тротуарах скромных улочек. Какая же тоска! Джунгли. И мы живем в них.
Выйдя с почты, он видит свою машину в окружении небольшой толпы разъяренных горожан. Машина действительно стоит неудобно: он запер ее и оставил во втором ряду от тротуара, словно в пику обывателям с их делами и спешкой. Он рассчитывал, что отлучится всего на пять минут. На какие-то несчастные пять минут. Этого времени должно было хватить, чтобы поцеловать Мари. И еще эта суета в издательстве, о которой он догадывается, всеобщее раздражение, Луветта в панике. Не нужно было прибавлять себе головной боли, и так хватает. И вот теперь перекошенные рты выкрикивают ему в лицо оскорбления. Полицейский тоже здесь, грузный и медлительный, с роскошными усами — это самая выдающаяся деталь его внешности, — он снимает с головы форменное кепи, чтобы смахнуть выступивший пот, его раздирают противоречивые чувства: мол, толпа несправедлива, солидных людей на колесах надо уважать, но, с другой стороны, речь идет всего лишь о каком-то «пежо», да и его рыжий хозяин выглядит как-то неказисто. Хоть и говорит красиво, но значительности ему недостает. Бенуа что-то долго объясняет. Господи, ну и жара! Полицейскому она тоже надоела сверх всякой меры, выше крыши, до чертиков, он сыт ею по горло — и Бенуа совершенно искренне сочувствует ему, испытывает к нему какую-то непонятную и смешную нежность, и ему кажется, что сегодня он уже не сможет общаться с подобными чучелами или людьми со столь знакомым ему потерянным взглядом без того, чтобы в нем не поднялось и не затопило его чувство неистощимой жалости.