Приключения Джона Дэвиса
Шрифт:
Мои познания в медицине здесь оказались бессильны, а идти на риск я не решался, поэтому я принял лишь те меры, которые не могут повредить больному, но в то же время вселяют в него некоторую надежду на выздоровление, так как он видит, что его не оставляют без помощи. Я остался подле Апостоли, решив отвлечь его разговором и тем самым принести ему облегчение.
Вот тогда-то предо мной во всей своей чистоте раскрылась эта ангельская душа, лелеющая лишь святые безгрешные мысли. Одна из милостей, которые оказывает природа страдальцам, терзаемым чахоткой, смертельным и беспощадным недугом, состоит в том, что они не осознают всей опасности своего положения. Так и Апостоли думал, что у него просто одна из тех распространенных в Греции лихорадок, которые внезапно нападают на человека и столь же внезапно проходят. Весь день, что я провел
Вечером я поднялся на палубу; оба судна, наспех подремонтированные, шли рядом на расстоянии двух льё от берега, который, когда мы плыли в Смирну за лордом Байроном, я уже видел и распознал в нем Хиос. Сколько необычайных событий случилось с тех пор и как далеко были от них мои мысли, когда пять-шесть месяцев тому назад на борту «Трезубца» я проходил этими же водами!
С первых шагов по палубе я заметил, что вся команда сочла меня чрезвычайно ученым медиком и, согласно восточному обычаю, прониклась ко мне глубочайшим почтением. Кстати, я не встретил там ни одного из пассажиров «Прекрасной левантинки», и это заставило меня предположить, что их перевели на фелуку.
По прошествии часа я снова спустился к Апостоли; он немного успокоился. Не было смысла сообщать ему, что мы уже миновали Хиос, а следовательно, и Смирну, раз он сам не спрашивал о нашем маршруте. Да и какое значение имеет земной путь для души, готовящейся вознестись на небо!
Ночью на нас налетел один из тех шквалов, что столь характерны для моря Архипелага. Я ходил от Апостоли к Фортунато и обратно; оба были чрезвычайно обессилены качкой; пришлось сказать Константину — так звали капитана пиратов, — что состояние раненого и больного требует срочно пристать где-нибудь к берегу. Он на греческом посоветовался со своим сыном и затем поднялся на палубу, несомненно, чтобы определить наше местонахождение. Выяснив, что мы огибаем южную оконечность Хиоса и приближаемся к широте Андроса, он решил на следующий день бросить якорь на острове Икария. Я пошел сообщить эту новость Апостоли; он принял ее со своей обычной улыбкой и сказал мне, что твердая почва под ногами принесет ему облегчение.
Следующий день был третьим со времени ранения Фортунато, и наступило время снять повязку. Я уже приготовился это сделать, но тут Константин остановил меня и попросил позволения уйти. Этот человек, привыкший к резне и крови, этот морской орел, чья жизнь была сплошной битвой, не решался присутствовать при перевязке собственного сына: странное противоречие между чувством и привычкой. Он поднялся на палубу, а я остался с Фортунато и молодым пиратом, приставленным ко мне в качестве слуги.
Я снял повязку и, найдя, что рана немного воспалилась, наложил мазь из воска и масла на свежую корпию, снова столь же осторожно, как и в первый раз, перебинтовал рану и предписал смачивать повязку вяжущим раствором. Закончив операцию, я поднялся на палубу и сообщил Константину, что Фортунато находится на пути к выздоровлению.
Вместе с Апостоли, почувствовавшим себя лучше и захотевшим подышать свежим воздухом, они стояли на носу, устремив взоры к горизонту, где, словно риф, выступал остров Икария, что должен был стать нашим временным пристанищем. Налево лежал Самос; темная зелень его оливковых деревьев почти сливалась с морем. Едва выслушав меня, Константин радостно направился к сыну, и я остался с Апостоли наедине.
Первый раз после сражения я увидел его при свете дня и — как ни готовил себя к тому, что увижу, — ужаснулся, насколько он был изможден. Правда, эти три дня вобрали в себя и выплеснули на него за несколько часов эмоции целого года. Скулы юноши выдавались и были воспалены больше обычного, глаза увеличились чуть не на треть, у корней длинных волос постоянно выступал пот.
— Подойди, мой Эскулап, — пригласил он меня с улыбкой, — подойди, я покажу тебе остров, где мы воздвигнем тебе храм, когда ты нас вылечишь — Фортунато и меня. Правда, это только скала, но современные боги исчезают так быстро, что они должны быть менее требовательны, чем античные.
— А как ты назовешь этот остров, где по твоему желанию меня обожествят?
— О, будь спокоен, — ответил он. — Знаки почитания тебя не утомят, ибо уже со времен Страбона он безлюден,
— Какая же златоустая сивилла возвестила тебе подобное воскресение, бедный сын античности? — спросил я, покачав головой.
— Та, что непрестанно вдохновляла уста оракулов, чьи храмы ни в Додоне, ни в Дельфах, но в людских сердцах. Надежда!
— Она, Апостоли, — возразил я ему, — еще более обманчива, чем другая, ибо чертит свои предсказания не на листьях, а на облаках; ветер развеет листву, но кое-что хотя бы отыщется; облака же унесет малейшее дуновение, они растают в лазури неба или сольются с бурей, и от них не останется ничего.
Апостоли с минуту смотрел на меня, а затем, улыбаясь, продолжил:
— Так что же, ты счастлив, оттого что не веришь? Послушай, Джон, чрезмерная беда идет рядом со счастьем, так же как и чрезмерное счастье граничит с бедой; ты видишь Самос, — он вытянул руку в сторону большего острова из двух, к которым мы подплывали. — Там жил Поликрат; его никогда не покидала удача: где бы он ни вел войны, ему сопутствовал успех. У него было сто кораблей по пятьдесят гребцов на каждом, тысяча лучников, самых метких, самых смелых, самых ловких во всей Греции; он владел множеством островов и несколькими городами на материке; он победил лесбосцев в морском сражении и приказал пленникам вырыть вокруг своего города ров такой глубины, что еще и сегодня ты сможешь увидеть оставшиеся от него ямы. По всей Греции, указывая на человека, счастливого во всех своих начинаниях, говорили: «Он счастлив, как Поликрат». Прекрасно об его процветании повествует послание царя Египта Амасиса, некогда заключившего с ним союз. Вот оно:
«Амасис пишет Поликрату следующее.
Отрадно узнать, что мой друг и союзник пребывает в счастье, однако твоя неизменная удача тревожит меня, так как я знаю, сколь ревниво божество. Посему я желаю себе и всем, к кому питаю привязанность, смены везения злополучиями и предпочитаю, чтобы жизнь чередовала радости и невзгоды, а не протекала бы средь постоянного благополучия, ибо я не знаю такого человека и ни разу не слышал, чтобы существовал человек, который, сначала преуспев во всем, не кончил бы утратой приобретенного. Итак, если ты примешь сказанное мною на веру, то сам выступишь против своей фортуны и сделаешь, как я тебе скажу. Вспомни, какая вещь для тебя наиболее ценна и потеря коей повергнет тебя в наибольшее горе, и постарайся избавиться от нее, уничтожь ее совсем; если же это не поможет и в жизни твоей череда благополучия не сменится чередой неудач, то, чтобы успокоить богов, снова прибегни к средству, которое я тебе указал».
Вот что писал Амасис, египетский фараон, Поликрату, тирану Самоса. Поликрат впервые погрузился в глубокое раздумье и в результате решил последовать совету своего союзника. Самым ценным, чем он владел и чем дорожил больше всего на свете, был перстень с изумрудом, ограненным Феодором, сыном Телерика. И вот, подумав, что, расставшись с ним, он обезоружит богов, Поликрат приказал снарядить лодку с пятьюдесятью гребцами, сел в нее и повелел отвезти себя в открытое море. Там у всех на глазах он бросил кольцо в волны; затем, направив парус к Самосу, возвратился во дворец и пролил по своему утраченному изумруду первые горькие слезы.