Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Далее Илья Маркович извещал, что выезжает по железной дороге через Триест в Афины, оттуда отправится морем в Ялту: вдохну ветер, надувавший паруса Язона…и пр. и пр. Он телеграфировал уже в «Ореанду», чтобы за ним оставили номер.
В «Ореанду» Соснина не впустили.
Он зашёл, правда, в сумеречно-прохладный вестибюльчик с остеклённым прилавком-витриной, где по музейному подсвечивались нейлоновые бюстгальтеры, трусики, прочий импортный ширпотреб, продававшийся на валюту, но ресторанную дверь блокировал монументальный швейцар в засаленных брюках: кормили иностранцев. Окончательно разозлила Соснина понурая очередь в кафе второго этажа, которая, обмахиваясь газетами, маялась на открытом лестничном марше, торчавшем из бокового фасада гостиницы в лаврово-пальмовый палисад.
Побрёл, не солоно хлебавши, по набережной.
Зачем-то запрыгнул на катер – уже убирали трап.
Затарахтел мотор.
Из рубки, всхрипев, оглушительно заголосила Шульженко.
Отступая, потянулись ввысь горы.
Над ожерельем набережной возникла сутолока блочных коробок, будто бы разом высыпанных на желтоватые округлые плеши.
Облупившийся, разъедаемый коррозией нос катера утыкался в облако; приподымался на манер театрального макета клин реечной палубы, палубный клин тянул за собою фальшборт со спасательным оранжево-белым кругом, бухту каната, макушки пассажиров, вдавленных в спинки скамеек. И сразу, покинув вату, железный нос ухал в пучину, шумно вспарывал отороченный пеной вал – брызги, солёная пыль, вместо макушек – испуганные затылки…рядышком – за бортом – невозмутимо скользили по густо-синему водному склону чайки.
Помнишь лето на юге, берег…
И вздымался, и падал нос, абрикосовая косточка перекатывалась по палубе. Неладный день, укачает, – засосало в груди; раздражала на остановках – Ливадия, Золотой пляж… – крикливая толчея у сходен, противно приплясывали скалы – не посмотрел даже на семейную реликвию, птичий замок; забавно, не верил легендам, бодрившим родственников, а с изрядной наценкой за кукольную романтику там удавалось попить холодный рислинг, если везло – чешское пиво, стоя однажды в кучке страждущих, услышал как продолдонил экскурсовод: несколько лет замком владел придворный врач Вайсверк.
Косточка покатилась к ногам.
За тропическим буйством, за сизо-розовыми складками гор дрожал жаркий воздух над усеянной загорелыми телами песчаной косой; её огибал с прощальным сиплым гудком белый пароход. Пятнистая подвижная тень одинокой груши. Голова на Викиных коленях, бездонное небо. Вика вязала – провисали пушистые нити, ловко сновала рука, приближая-удаляя тиканье часиков.
Надвинулся мисхорский причал, пляжик, на котором нежились с Нелли, сбежав с Ай-Петри.
Шлёп, ш-ш-ш-ш.
Почему она желала, чтобы он вмиг изменился, сделался вдруг другим?
Шлёп, ш-ш-ш-ш; шлёп, ш-ш-ш-ш.
Но в принципе возможно ли было внезапное изменение-обращение? Ведь если такое «вдруг» и случается, то только после долгих накоплений чего-то, что подготавливает внезапный духовный переворот… накапливалось ли в нём что-то, что…
Однако…Если б он всё-таки чудесно обратился в тот день в другого, неужто они бы до сих пор были вместе?
Десять лет пролетело, а та же столовая-стекляшка на берегу, опоясанная, кажется, той же очередью, и – акации, девушка, горюющая над разбитым кувшином.
Шлёп, ш-ш-ш-ш, шлёп, ш-ш-ш.
Ого! – ветерок трепал обрывок афиши; в ялтинском летнем театре вчера ещё дирижировал заслуженный артист… вспомнился давний прибалтийский концерт. Балкончик деревянного зальчика, запах олифы, близко-близко, под балкончиком, подсвечник, пюпитр; Герка нависал над клавесином, Вика, поймав момент, быстро перелистывала страничку нот. Литовская женщина-сопрано в тёмно-синем платье, смущённая аплодисментами, окунала в розы хуторское лицо. После концерта шёл вдоль расплескавшегося залива, мимо рыбачьих домиков – шёл в мемориальную читальню-музей на макушке дюны, накрытой кронами сосен. Семейные фотографии – Манн с домочадцами – под стеклом, объявление о научной конференции, перечень докладов. «Кто такой Ганс Касторп»; захотелось перечитать объяснения Ганса с Клавдией по-французски.
И зачем, спрашивается, взбирался по крутой бесконечной лестнице?
На обсаженном дуплистыми кипарисами рыночке в Гаспре – пучки мокрой редиски, горками – молодой миндаль в чехольчиках из бледно-зелёного плюша.
Обошёл длинные дощатые столы и – опять вниз, к морю, по той же ветхой бетонной лестнице.
Марши с гнутым железным поручнем, резко сворачивая, пробивали заросли бузины, жасмина, в густой зелёной темени струился кое-где взятый в трубу ржавый ручей. В площадках, разновысоких, выщербленных ступенях зияли дыры. – Погоди, не беги, угорелый, псих! – кричала Нелли, – так недолго шею сломать.
Разведясь с Сосниным, Нелли выскочила за популярного поэта-песенника, чьи куплеты горланила вся страна, хотя её союз с поэтом изначально дышал на ладан, песенник терзался содеянным и вскоре вернулся к престарелой жене и взрослым детям, а Нелли сошлась с полиглотом-гидом, который не только подвизался в «Интуристе», но и синхронно переводил на зарубежных форумах речи партийных бонз. Когда же за идейные прегрешения его отлучили от обслуживания руководящих тел, и он сделался не выездным, Неллиным избранником стал кинохудожник с «Ленфильма» – лауреат Ташкентского и Карловарского фестивалей. Как-то Шанский показал его Соснину в Доме Кино – лихорадочно взблескивая вылупленными очами,
Ты помнишь наши… неслось снизу, из-под чешуйчатых крон, – ты помнишь… На днях Нелли звонила Соснину, просила о встрече. Хотела подписать у него для ОВИРа какую-то справку.
Опустошая кулёк с миндалём, неторопливо считал ступеньки.
Шумели кроны.
Журчал ручей, в сточных желобах меж ржавыми консервными банками бурела листва; сырость, прелое увядание цветов.
Колыхание многослойной зелёной темени угнетало, заражало тревогой заплутавшего в ветвях ветра.
И опять гадкий спазм тошноты – поплыл-то на голодный желудок, напоролся на жлоба с галунами и – день загублен. Наваливалась давящая, как перед грозой, тяжесть, донимала досада – не подозревал, что юным, ловким ещё, будто бы крутил под куполом сальто-мортале, теперь – сорвался; плюхнулся на пружинистую сетку, спасся, и вовсе не спускается по твёрдым, пусть и кривым, ступеням, а понуро идёт враскачку под издевательскими взглядами, усмешками, потешно проваливаясь, увязая то левой ногой, то правой, по бескрайнему гамаку и не уразуметь – куда? зачем? День за днём втаптываются в прошлое и не дано знать, когда же оно аукнется, и колышется над головой лиственный свод, как шатёр шапито.