Пришвин
Шрифт:
А вернее всего, сплав всех этих черт и при этом удивительное чувство меры, гармонии, отсутствие каких бы то ни было перекосов в ту или иную сторону (как в «Женьшене» – в сторону оленеводства) привели к тому, что «Кладовая солнца» и по сей день читается и, сколько будет существовать русский язык, будет читаться на одном дыхании и детьми, и взрослыми (что понимал и сам ее создатель: «А „Кладовую солнца“ будут читать как новое и через сто лет»). Вот она-то уж точно была человечна, к человеку обращена, ему посвящена, в ней максимально выразилось то трудное, лишенное каких бы то ни было пасторальных, идиллических мотивов обручение человека и природы, их сотворчество, о котором позднее писал В. Кожинов, говоря о наступающем времени Пришвина; она единственная в полной мере выросла
Новая повесть была написана всего за месяц, после нее не осталось никаких лесов, черновиков и разноречивых вариантов, она легко, безо всяких усилий выросла в душе Пришвина – как награда за четырехлетний военный пост, так же легко встала на полку русской классики и заслуженно принесла ее автору первую премию на том самом конкурсе, ради которого создавалась, огорчив лишь одним серьезным цензурным вмешательством: в очень важной, программной для писателя фразе «Правда есть правда вековечной суровой борьбы людей за любовь» слово «любовь» было заменено на «справедливость».
«Пишу свой „зверский рассказ“ для детей… и крепко надеюсь, что он меня вывезет»; «Пишу во весь дух книгу для детей», – лаконично отмечал он в Дневнике.
По ходу работы он давал ей разные названия – одно хуже другого – «Сладкая клюква», «Дружные ребята», «Друзья», «Друг человека», пока не остановился на превосходном «Кладовая солнца» (и это тоже замечательная черта пришвинского творчества: из всех возможных вариантов названий, каковых у него всегда было множество, он выбирал наилучшие), отсылавшем и к образу корней, и к образу торфяной энергии, что таится в болоте и генетически связано с нашей землей («В славянстве всегда теплился огонь неудовлетворяемой родовой силы, и наша сила теперь именно родовая, сила огня. Наша история похожа на историю торфяных накоплений в лесах»), и к родникам огня, воды, слова…
Пришвин работал в очень приподнятом настроении духа, и радость победы в войне, радость труда мешались в душе с радостью Пасхи, пришедшейся в 1945 году на май. В тесной толпе возле храма Иоанна Воина (войти внутрь возможности не было) стоял не так давно еще не признававший церковных служб и противопоставлявший им свои зеленые леса писатель, в пасхальной радости видел он корни победы: «Нет, не только одним холодным расчетом была создана победа: корни победы надо искать здесь, в этой радости сомкнутых дыханий», – и именно с этой точки зрения глядел на пройденный страной путь: «У нас в русской жизни (интеллигенции) исстари осложнился выход из личной шкуры путем уничтожения самой личности, обращения ее на рабское служение обществу. Таков путь всех наших политических сект-группировок: народовольцев, народников, эсеров, меньшевиков, большевиков. Из этого самоуничтожения родилась победа в великой войне и новое русское государство-коммуна.
Как много в прошлом люди жили, страдали, думали, и сколько чудес на земле совершилось, пока не пришло чудо из чудес и человек, униженный, заброшенный, измученный, мог так высоко подняться, чтобы воскликнуть: Христос воскрес из мертвых!»
Казалось, теперь страна выйдет на свободу, все прощено, цена уплачена, в душе Пришвина произошел некий окончательный, очистительный переворот, однако Дневник свидетельствовал о новом общественном похолодании, а заключительная часть творческого пути писателя – о новом мороке: «Так и чувствовал, после войны придет новая тревога (…) учителям приказали усилить антирелигиозную пропаганду (…) Мы теперь снова входим в будни (…) Ясно, что церковь давно пережила нынешнее положение писателей, но в рабстве своем она сохраняет Христа (…) В 4 вечера начался Пленум ССП. Слушали доклад Тихонова о современной литературе. Доклад был цинично спокойной передачей духа ЦК. В отношении религии были приведены слова Ленина о том, что заигрывание с боженькой всегда приводит к мерзости. Вообще оратор дал понять, что победа – это стена, через которую
Только все оказалось гораздо сложнее, и силы писателя ушли в последние годы отнюдь не на детские вещи…
Этим же летом 1945 года Пришвин написал: «Моя идея всего советского времени – это преодоление всего личного в оценке современности. Душу воротит от жизни, но не оттого ли воротит ее, что жизнь не такая, как тебе лично хочется?» – и запись эта имела прямо отношение и к «Осударевой дороге», работу над которой он продолжил в 1945 году, сразу после «Кладовой солнца», а если быть более точным, то после неудачи с «Повестью нашего времени»: «Может быть, в этот раз, наконец, возьмусь и осилю? Тема о едином человеке: всем хочется жить по-своему, а надо, как надо: всех сколотить в одного». [1082]
1082
Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 453.
Таким образом, случайно написанная сказка-быль оказалась лишь временным явлением, отдохновением на трудном пути писателя к созданию романа, и снова топил, уводил его под воду безумный, помрачающий ум и душу замысел. Снова бился он в тисках между индивидуальным и общественным («Несколько лет я в раздумье жил между „надо“ и „хочется“, и в последнее время долго жил в оправдание „надо“. В этом направлении я и „Царя“ писал: показать „необходимость“ природы»; «"Хочется" и „надо“ (свобода воли и долг, личность и общество) – это предмет размышления всей философии, и эта „тема“ забивала каменным обломком мой поэтический путь»), но теперь, обогащенная за годы войны религиозным содержанием, мысль искала еще более философского, библейского видения «пушкинской» проблемы, щедро мешая христианство с коммунизмом:
«Бог Иова есть тот же Медный всадник, а Иов – Евгений. „Да умирится же с тобой“ возможно лишь в признании Евгением за действиями Петра высшей силы, в чувстве страха Божия», – размышлял Пришвин, по мере работы над «Осударевой дорогой» все более убеждаясь в высшей, едва ли не божественной правоте содеянного большевиками дела и беря на себя роль защищать не столько их противников или пострадавших от них людей, сколько их самих и находить оправдание большевизму как историческому и метаисторическому явлению. Это была для него, во все времена остававшегося очень искренним человеком, невероятно сложная задача: «Трудность создания „Падуна“ заключается в том, что я хочу создать „ведущую“ вещь, в которой я честно отстаиваю наш коммунизм против индивидуализма».
В этих размышлениях все дальше и дальше уходил Пришвин в сторону возвеличивания Медного Всадника в ущерб Евгению, не потому что изменился его взгляд на Пушкина или открылись какие-то новые данные об эпохе (хотя было и это: «Узнал, что Петр ехал по „Осударевой дороге“, и за ним везли виселицу (а Пушкин – „Да умирится же с тобой“ и „Красуйся, град Петров“)»; «Как мог Пушкин, заступаясь за Евгения, возвеличивать Петра?»), но потому, что иначе невозможно было написать произведение, «отвечающее требованиям времени и требованиям к себе самому».
Он все еще пытался держаться за Пушкина («Урок: фокус вещи, главный план – чистота души Зуйка; как вообще смысл таких катастроф есть рождение новых личностей, сосредотачивающих в себе смысл событий. На Пушкина надо смотреть»), и разделивший себя между Петром и Евгением поэт казался Пришвину «очень богатым душой и мудрым», находящимся в состоянии, близком к «люби врагов своих». К открытию такого же «большого чувства» в душе стремился автор «Осударевой дороги», но что-то здесь снова, и даже больше, чем перед войной, сходилось и складывалось совсем не по-евангельски, а по-коммунистически («…бывает Большое необходимо-беспощадное, имеющее оправдание в движении духа во времени (современность) (…) Маленький не тем плох, что мал, а что, будучи сам лишь частью Большого, выдает себя за целое»).