Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна
Шрифт:
Финк подмигнул и хитро ухмыльнулся, постучав себя по виску, но она-то знала, как он пал духом.
— Не беспокойся, Сталин знает, что делает; он вовсе не помогает Гитлеру, он никогда не будет снабжать Германию.
— Но мне кажется, он уже ее снабжает, разве не так?
— Ничего подобного. Он просто отказался загребать жар своими руками для англичан и французов. Он же пять лет подряд предлагал им заключить пакт против Гитлера, а они отказывались, надеясь, что Гитлер нападет на Россию. Ну вот, а он поступил в точности наоборот.
Она быстро согласилась с этим; в каком-то отдаленном, открытом всем ветрам уголке ее мозга таилось ощущение, что ее связь с Сэмом каким-то образом зависит от сохранения ее веры в Советы — ведь это они сделали Россию страной грамотных, они зажгли в ней свет истины. Отказаться от идеи Революции означало
Вскоре она как-то случайно оказалась на Таймс-сквер — в тот день, когда Франция капитулировала перед нацистами. Огромная толпа собралась на Бродвее и стояла, читая бегущую строку новостного сообщения на Таймс-билдинг.
Сердце сжималось от стыда. Финк объяснял, что это империалистическая война, что Германия, которая теперь союзник Советов, ничем не лучше Франции, и она пыталась проникнуться этой мыслью, но мужчина, стоявший с нею рядом, толстенький, среднего возраста, заплакал, прикрывшись носовым платком. В каком-то полубредовом состоянии она пошла прочь от него в сторону Сорок второй улицы, и там, на углу, с газетного разворота на нее смотрела с газетной витрины фотография круглолицего мужчины среднего возраста, стоящего на Елисейских полях и смотрящего на немецкую кавалерию, парадным маршем входящую в Париж после поражения и капитуляции Франции, и его глаза тоже были полны слез, как у побитого ребенка.
Натренированная и привычная всегда осмысливать случившееся и искать его причины или обдумывать путь к надежде все исправить, она отбросила все эти мысли прочь, никак их не отвергая, ной не смирившись с ними. Она жила в ожидании, словно дожидаясь некоего окончательного приговора, который еще не был вынесен.
И вдруг ей стало невмоготу больше ждать.
— Говоря откровенно, мне иногда почти стыдно признаваться, что я не антисоветчик, — осмелилась она заявить однажды за ужином.
— Дорогая моя, ты даже не понимаешь, какой вздор ты несешь. — Он покровительственно улыбнулся.
— Но, Сэм, они же помогают Гитлеру!
— История еще не окончена.
Двадцать пять лет спустя она будет оглядываться на то время, вспоминать эти символические разговоры, понимая, что уже тогда начала осознавать, что теряет уважение к лидерской роли Сэма; и как странно, что нечто подобное могло с нею случиться из-за какого-то пакта, подписанного в тысячах миль отсюда!
— Но разве нам не следует выступить против этого? Разве тебе не следует?..
У него на губах возникла улыбка, как ей показалось, самодовольная, и он покачал головой с выражением непоколебимой жалости. Именно в тот момент, как ей потом казалось, оно и случилось — ее пронзил первый приступ ненависти к нему, она впервые ощутила себя лично оскорбленной. Но конечно, она продолжала тащиться за ним, как такое случалось в те времена со всеми, и даже стала притворяться — не только перед ним, но и перед самой собой, — что полностью прониклась его дальновидными взглядами и рассуждениями.
Но при этом чувствовала себя совершенно парализованной. Они спокойно ложились в постель, а ветры событий всемирного значения пролетали мимо. В ту ночь они поняли, что перестали нравиться друг другу. Ох, как она могла бы любить его, если бы он только признал, насколько сам уязвлен! И все же, возможно, в браке легче свести воедино две лгущих друг другу стороны, нежели когда лжет только одна. Это, должно быть, конец какого-то периода для нас, думала она. Может, теперь все переменится. Она коснулась его плеча, но он, кажется, уже погрузился в счастливый сон. Закрыв глаза, она пригласила к себе в гости Кэри Гранта, чтобы он склонился над нею и заговорил, как всегда, иронично, отстегивая свой немыслимый галстук-бабочку и вылезая из одежды.
Но полтора года спустя, когда Гитлер в конце концов нарушил пакт и напал на Россию, Гринвич-Виллидж снова расслабился — фашизм опять стал врагом. Русские воевали героически, и Дженис снова чувствовала себя частью Америки, более не стыдясь былого союза красных с Гитлером.
Сэм
40
Процентная норма приема студентов (лат.).
Ей было уже двадцать восемь, и в скверные бессонные ночи собственное усталое и скучное лицо — морда маленькой опрятной лошадки, к такому выводу она пришла — легко могло довести ее до слез. Тогда она доставала записную книжку и пыталась изложить свои ощущения на бумаге. «Дело не в том, что я чувствую себя действительно непривлекательной, на самом деле все совсем не так. Но почему-то со мной так и не происходит ничего чудесного. Никогда».
С ослаблением ее любви к Сэму время начало двигаться какими-то отдельными промежутками, кусками, и она не находила более причин что-то делать или не делать вообще ничего. Спасительное чудо все более представлялось ей даже не глупостью, а хуже. «Когда я смотрю на себя, мне почему-то кажется, что что-то чудесное становится все более и более возможным. Или эта раскаленная комната сводит меня с ума?» Здесь, в Оклахоме, в самой американской глубинке, она поняла, что вообще-то была всего лишь частью чего-то маленького, не больше, чем она сама, достаточно смешная, нелепая личность. Ночью, разбуженная грохотом проходившей мимо танковой колонны, она не раз выходила на переднее крыльцо их коттеджа и махала рукой офицерам, чьи туловища, как торсы кентавров, торчали из башенных люков. Мысль о знакомых лицах тех, кого она знала и кого разрывало на части на фронте, снова и снова поражала ее в самое сердце. Она никогда не понимала жизнь, а теперь и смерть приводила ее в замешательство. Все, в чем она была совершенно уверена, заключалось в том, что Америка — прекрасная страна, потому что воюет со злом! Когда танки проходили, оставляя за собой тучи пыли, посверкивающей в лунном свете, она продолжала стоять на крыльце и задавалась все тем же вопросом: «Почему мы бросились в объятия друг другу? Может быть, потому, что мы никому не нужны?» Это отвратительное самообвинение все чаще и чаще заставляло ее обращаться к спасительной бутылке, и после пары стаканов ей удавалось даже произнести самое худшее вслух: «Он занимается любовью так, словно отправляет письмо». После чего она спускала во всегда готовый к услугам унитаз очередную «шлюшескую запись», как она их называла.
Ее злость и ярость, как многое другое в эту войну, было отставлено, отложено на долгое время. Напившись, она смотрела на мир более широко раскрытыми глазами, рассматривала себя как часть пришедшего к полному консенсусу тайного сообщества, призванного скрыть истинную гнусность потребностей своих членов. Неужели вся эта страна людишек с румяными, похожими на спелые яблочки личиками — один гигантский обман? Или, возможно, это относится лишь к уродливым и некрасивым, к тем, кто после всего, что сказано и сделано, оставались — должны были оставаться! — несчастными и переполненными ненавистью?