Приволье
Шрифт:
Слушаешь эти рассуждения Кирилла Несмелого и диву даешься: да неужели все это есть в литературе? Когда же он выпил четвертую рюмку коньяка и, раскрасневшись, заметно охмелел, то начал с необыкновенной легкостью поучать меня, как мне, будущему молодому писателю, надо жить. Тут я узнал, кому и как надо угождать, а кому угождать не надо. С кем дружить, с кем бывать в ресторане, а с кем не дружить и в ресторане не бывать. Кому улыбаться и кланяться при встрече, выражая этим искреннюю радость, а кого не замечать, проходя мимо. С каким убеждением Кирилл Несмелый говорил, что в жизни молодого, да и не только молодого, писателя важно, а что не важно, что нужно, а что не нужно. Важно и нужно угождать,
В душе я сознавал: все, о чем говорил и трезвый и подвыпивший Кирилл Несмелый, это не для меня, это меня не касается, и то, что мы с Кириллом разругались, к лучшему, и все же успокоиться я не мог. Стараясь не думать о вчерашнем посещении ЦДЛ, я говорил себе: не все же такие, как Кирилл Несмелый! И тут же сам себе возражал: если имеется хотя бы несколько Несмелых, то столько же, а может быть, и больше имеется Смелых, и им никогда не понять, что они, мельтешась, лицемеря и подличая, литературу не делают.
Часть третья
1
Случилось как-то так, что все время мешали другие поездки, и три года моя дорога не лежала на Ставрополье. На четвертый же год, в конце августа, мне повезло: произошло то, чего я так долго ждал, — меня посылали в родные края на два месяца, чтобы я заменил неожиданно заболевшего собкора. Я радовался предстоящей поездке, а на душе у меня было тревожно. Что там, в Привольном и вокруг Привольного, произошло за эти годы? Почти четыре года — срок немалый. Прошедшее время хорошо было видно на моем Иване. Это уже был смышленый парнишка, говорун и непоседа, со светлым вихрастым чубчиком, с такими же, как и у Марты, большими удивленными глазами. Зная, что я уезжаю, а ему надо уходить с матерью в детский сад, Иван взобрался мне на колени, обвил ручонками шею и сказал:
— Папа, возвращайся побыстрее.
— Постараюсь, — ответил я.
— Папка, привези мне полыни.
Признаться, такая просьба меня удивила.
— Зачем она тебе, полынь-то?
— Мама говорила, что ты любишь полынь, а я еще и не видел ее. Какая она?
— Обыкновенная трава. Ничего особенного.
— А как она пахнет?
— Плохо пахнет.
— Зачем же ты ее любишь?
— Кто тебе сказал, что я ее люблю?
— Мама.
— Ах, мама! Это она пошутила.
— Ну, скажи, привезешь?
— Ладно, привезу, — пообещал я. — Веточку полыни и большой, прямо с бахчи, арбуз.
Легко было догадаться: Ванюша говорил не свои слова. Марта научила. Но зачем? Неужели ей было обидно, что я снова еду в Привольный, что свою повесть, которую все еще пишу, назвал «Запах полыни»? Ведь об этом знает одна Марта. Одной ей было известно также и о том, что мне хорошо думается и хорошо пишется тогда, когда я чувствую запах полыни. Много раз я сам говорил ей об этом.
— Что-то странное со мной происходит, — как-то сказал я Марте. — Если чувствую запах полыни, когда мне кажется, будто она рядом, на столе,
— Написал бы Ефимии, пусть прислала бы кустик. Для вдохновения.
Марта как-то странно, неестественно засмеялась, очевидно, желая показать, что она пошутила. Я же понял ее смех по-своему: ей хотелось скрыть свою, жившую в ней все эти годы ревность.
— Ефимию я уже забыл, — сказал я, чтобы покончить об этом разговор. — И тебя прошу о ней не вспоминать.
— Хорошо, не буду. Но чего ты так обиделся?
Марта, разумеется, не знала причину моей обиды, то есть не знала правду. В том-то и вся беда, что Ефимию я не забыл, и то, что Марта о ней вспомнила, и как раз перед моим отъездом, мне было неприятно. Я много раз пробовал забыть Ефимию и не смог. И хотел не думать о ней, а думал и думаю. Вот и сейчас: собираясь уезжать в длительную командировку, я прежде всего вспомнил Ефимию. Мне захотелось непременно отыскать тот таинственный хутор со странным названием Кынкыз. Сделать это мне необходимо было и потому, что еще тогда, в Туркмении, у местных жителей я узнал, что «кынкыз» — слово тюркского происхождения и в вольном переводе на русский означает «солнечная девушка». Неужели этим Ефимия хотела мне сказать, что я потерял ее, солнечную девушку? Если в самом деле такого хутора нет на ставропольских равнинах и Ефимия сама выдумала несуществующий хутор и придумала название ему специально для меня, то повидаться мне с нею тем более необходимо. Я приеду к ней, назову ее солнечной девушкой и скажу, что ее загадка разгадана.
Несколько озадачивало меня мое плохое, гнетущее настроение. Почему-то именно перед этой поездкой на душе было тревожно. Странное ощущение: мне казалось, будто я уезжаю не на два месяца, а навсегда. Как ни старался убедить себя в том, что сама эта мысль была глупая, никчемная, а она лезла в голову, копошилась там, беспокоила. Я и Ванюшу целовал жадно, не так, как всегда, когда, бывало, уезжал и прощался с ним, а так, будто уже не надеялся увидеться со своим сыном. И Марте перед отъездом сказал:
— Марта, у меня такое предчувствие, словно со мной что-то там, в Привольном, случится. Мне даже не хочется туда ехать, а надо, не ехать нельзя.
— Что же с тобой может случиться?
— Сам не знаю. А чувствую.
— Брось и думать об этом. — Марта испуганно смотрела на меня, и ее большие глаза стали грустными. — Поезжай спокойно. Ничего с тобой не случится. Это же твоя служба.
— Хотелось бы не думать, да не могу. Сидит эта дурацкая мысль в голове, и никуда от нее не уйти. Никогда со мной такого не было.
Марта засмеялась тем же странным, нарочитым смехом и, желая придать нашему разговору веселый характер, спросила:
— Знаешь, Миша, чего тебе надо бояться?
— А чего?
— Бойся меня разлюбить и бойся, чтобы Ефимия там тебя не задержала…
— Опять свое? Я же серьезно…
— Миша! Не будь таким сердитым. С тобой уж и пошутить нельзя.
— Ну, мне пора. Не опоздать бы к самолету.
— Тетрадь взял?
— Целых две. Новенькие, вчера купленные. Ну, прощай, Марта.
— До свиданья!
— Береги Ивана, жди моих писем и меня.
В тот же день, уже под вечер, когда солнце опалило верхушки выстроившихся по улице тополей, я снова — в который-то раз? — сошел с грузовика перед самым въездом в Привольный. Все вокруг было мне не то чтобы знакомым, а и родным, близким, и все казалось словно бы увиденным впервые. В окрестностях хутора стояла та неопределенная пора года, когда и лето еще не ушло с полей, задержалось, и осень, замешкавшись, не успела обласкать их своими неяркими красками.