Приволье
Шрифт:
— Бабоньки, и кто же мог на нее польститься?
— Наверное, какой-нибудь приезжий молодец. Из тех, из командировочных.
— Бывает и некрасива, а сердцу мила.
— Мужики нынче пошли неразборчивые, им с кем бы ни спать, лишь бы поспать.
Ничего, пусть приезжий, пусть мужчины неразборчивые, мне все равно. Меня радовало то, что о Семене никто и подумать не мог. Семен — тайна моего сердца, она жила во мне, постоянно напоминала о себе, и как же, оказывается, приятно было хранить в себе эту тайну. В те часы, когда матери не было дома, Семен приходил ко мне, брал подросшего Юрика на руки, нянчил, целовал.
— Тася, все мучаешься нашей тайной?
— Нет, не мучаюсь, а радуюсь.
— Может, откроемся? Это же не жизнь, а мученье.
— А как же Зинаида с дочками?
— Я разведусь. Мы уедем отсюда.
—
— А если наша тайна сама по себе станет явью?
— Как же ей открыться, ежели она упрятана так глубоко и так надежно?
Но Семен оказался прав. Не прошло и четырех лет, а наша тайна открылась. Нет, не сама по себе. И как же после этого на душе у меня стало пусто, недоставало того, о чем я постоянно думала, что в себе всегда оберегала.
Что мне нравилось в нем? Не знаю. Наверное, все. И ласковые, как-то по-детски улыбающиеся глаза, и мягкие, шелковистые усики да еще что-то такое душевное, такое необыкновенное, чего у других мужчин, как мне казалось, не было и быть не могло и что приносило мне столько радости. Мне было с ним легко, весело, хотелось петь, смеяться, дурачиться, и что бы он ни сказал, о чем бы ни попросил, я тотчас готова была подчиниться ему и исполнить его желание. Так случилось и с открытием нашей тайны. Как-то он заявил, что завтра, в воскресенье, придет ко мне днем и открыто. Прятаться не станет. Мне надо было бы возразить, сказать, чтобы не приходил. А я не сказала, не возразила. И он пришел. Соседка увидела, как он входил в хату, и прибежала, будто к моей матери по делу. Семен же в это время держал на руках Юрика и целовал его. Ну, на другой день все Богомольное уже знало, кто был отцом Юрика. В тот день Семен сказал мне:
— Хватит нам, Тася, прятаться. Будем жить открыто. Я переберусь на жительство к тебе, а Зинаиде и дочкам оставлю дом и все, что в доме. Ты согласна, Тася?
Мне бы не согласиться, а я охотно согласилась. Впервые при мне Семен заговорил о Зинаиде. Хвалил ее, называл доброй, душевной, уважительной. Мне бы ревновать, злиться, а я улыбалась ему и кивала, соглашаясь. Только и спросила: так же Зинаида любит его, как и я? Он ответил:
— Нет, не так.
— А почему не так?
— Трудный вопрос. — Он смотрел на меня, как взрослые смотрят на неразумного ребенка, и с улыбкой добавил: — Тася, так любить она не умеет. Не научилась.
После долгого молчания я все же спросила:
— Как же дети?
— Юрия я усыновлю, — ответил он. — Все четверо будут моими, Матюшиными. Зинаиду и девочек без материальной поддержки не оставлю и тебе с нею враждовать не советую. Она — несчастная и ни в чем не повинная. Разве ты не согласна?
— Согласна, согласна, — поспешно ответила я. — Только странно, непривычно. Да и люди что скажут?
— Тася, что для нас люди? — ответил Семен. — Мы сами — люди и будем жить по-людски.
7
Из Богомольного мы с Олегом выехали в тот час раннего осеннего утра, когда ночной холодок еще не сошел с земли, а солнце как бы сонными, прищуренными глазами только-только начинало осматривать лежавший на сотни верст простор. Повсюду, в селах и на хуторах, дружно курились трубы, ветра не было, и дымы ровными серыми столбами тянулись к нему, верхушки их, просвеченные лучами, отливали золотом. В балках и по низинам, крадучись по-воровски, припадали к траве-отаве белесые лоскутки тумана.
На этот раз мы ехали не на «Москвиче», а на газике-вездеходе. Наша дорога лежала в Мокрую Буйволу, мы спешили к деду Горобцу. Я сказал Олегу, что поездку свою начнем с посещения Мокрой Буйволы: нельзя проехать мимо Силантия Егоровича Горобца, надо повидаться со знатным чабаном. Кто знает, может, в последний раз.
— Это почему же — в последний раз? — деловым тоном спросил Олег, внимательно, по-шоферски продолжая смотреть на проселочную дорогу, круто завернувшую в ложбину. — Никак не могу с тобой согласиться. Думаешь, старик вскорости помрет? Нет, он еще дюжий, смело протянет до ста лет. Так что еще не раз и не два побываешь у него в гостях, ежели, конечно, пожелаешь приехать сюда. — Олег молчал, ждал моего возражения или согласия и, не дождавшись, продолжал, когда наш газик выскочил на пригорок: — И опять же не могу уразуметь, что тебя завсегда тянет в эту Мокрую Буйволу, к выжившему из ума старцу? Ну что ты находишь у него такого для себя интересного? Раньше,
— Да, видел.
— А известно ли тебе, чьи у волкодава челюсти и зубы? Ить они у него чужие.
— Как — чужие?
— Очень просто. Чужие, и все.
— А чьи же?
— Волчачьи. Еще с чабанских времен у Силантия Егоровича сохранилась волчья челюсть с клыками и с зубами — осталась от убитого волка, — пояснял Олег, все время видя дорогу и помня о ней. — А у того волкодава, каковой почил своей смертью, зубы были старые, стертые, с налетом ржавчины, клыки короткие, тупые. Сказать, никакого вида не имели. Вот старик и пошел на хитрость. Взял волчью челюсть с зубами и с клыками, большими и белыми, как сахар, и приспособил своему усопшему волкодаву. Вот через то собачье чучело и получилось с виду сильно страшное. Рассказывают, с детского сада привели в музей детвору. Так одна девочка глянула на это страшилище — и в обморок. На руках унесли. Подумала, что живой волк. А Ларису знаешь? Тоже, говорят, первый раз увидела волчью пасть и закричала: дедусь, я его боюсь, он страшный. Дед Горобец усмехнулся в усы и признался Ларисе: клыки и зубы у волкодава хоть и волчьи, но ты их не бойся, они уже не клацают по-волчьему и не кусаются… Так что зараз у Силантия Егоровича проживает один пес, да и тот уже с облезлой спиной, видно, и его вскорости смерть одолеет. И чтоб не остаться одному, без собаки, знаешь, что сотворил старый чабан? Ни за что не поверишь. Смех и грех, честное слово!
— А что такое?
— Раздобыл себе песика. Но как? И какого песика? — Лицо Олега расплылось в добродушной улыбке. — Где-то в степи, в густом терновнике, украл у волчицы ее детеныша. Еще слепого сосунка. Как ухитрился сцапать его? Про то ничего сказать не могу, потому что не ведаю. И, главное, не побоялся волчицы. Я бы ни за что не решился пойти в волчье кубло. А он пошел, украл волчонка и принес его домой. Никому, дажеть своей старухе, не сознался, где раздобыл кутенка. Всем говорит, что взял у чабана знакомого, на хуторе Воронцовском. Он и тебе правду не скажет, так что лучше и не спрашивай, не интересуйся. Каждого уверяет, что у него растет овчарка особой степной породы. Но те хуторяне, кто видел этого серого мордастого цуциненка, нисколько не сомневаются: вылитый волчонок. Как капля воды. Кормил малютку из детской соски теплым молоком, давал молотое мясо. И выкормил. — Олег молчал, пока мы переезжали шоссе, чтобы попасть на мокробуйволинскую дорогу. — Без собаки ему жить нельзя — пропадет со скуки, не с кем будет беседовать. Вот он и готовит смену тому, старому, с облезлой спиной, кобелю. А вообще, на мой взгляд, старик Горобец — чудак из чудаков. Ты знаешь, раньше каждое воскресенье он приходил с тремя волкодавами и с ярлыгой на плече к своему памятнику, становился перед ним на колени и что-то ему говорил. Зараз перестал ходить. Спросили: дедусь, почему не ходишь к своему памятнику? То я, отвечает, приходил к самому себе с тремя волкодавами, как настоящий чабан. Приходить же с одним кобелем, да к тому же еще и хворым, совестно. Вот, говорит, малость подрастет степная овчарка — не волк, а овчарка! — и буду приходить с нею. А помнишь, как три его волкодава шастали по степи, где-то там отыскивали приблудных овечек и пригоняли их старику во двор?
— Как же, помню. Так что?
— Старик хотел вернуть овечек, а хозяева не нашлись, — бодро, веселым голосом отвечал Олег. — Тогда старик начал приглашать к себе таких же, как и сам, старых чабанов-пенсионеров. Они брали валушка, уходили с ним в степь. Разводили там костер, варили настоящий, без прикрас, чабанский шулюм, жарили шашлыки. Ну, конечно, и водочка у них имелась. Сидели у костра, беседовали, вспоминали молодость. В село возвращались под вечер, навеселе и с песнями. Так всех приблудных овечек старик и употребил на шулюмы и шашлыки, угощая своих дружков-чабанов. А ить овцы — это же немалые деньги. Но Силантий Егорович — всем известно — никогда не печалился о деньгах, всегда жил одним днем, как птица. Компанейский мужчина, страшно обожает гостей. Готов свое последнее отдать другу. Он и нас так сразу не отпустит. Это я наперед знаю.