Приволье
Шрифт:
— Надо, надо, — быстро ответил я. — Обязательно.
— Ну так считай, что завтра мы будем в Кынкызе. — Олег приоткрыл дверь. — Пойду, буду до утра звезды считать. О сне и думать противно. Значит, Кынкыз? Непонятное название. Но завтра мы влетим в тот Кынкыз на четвертой скорости.
И Олег ушел.
12
Мне приходилось замечать, что в жизни случается, и нередко, так: ты с душевным волнением идешь к человеку, которого уважаешь, считаешь своим другом, в твоей голове уже строится будущая беседа с ним, дружеская, сердечная. Однако встретишься с другом — и невольно пожалеешь о своем приходе к нему и скажешь самому себе: нет, не надо было сюда приходить. К сожалению,
Как и ожидал, я застал его в Доме просвещения. Стены большой квадратной светлой комнаты от потолка и до пола были заставлены книгами. На столе, за которым сидел Суходрев, книги лежали пачками и, что называется, навалом. Книги были и на диване, и на стульях, так что я не знал, где и присесть. Я поздоровался с бывшим директором совхоза «Привольный», пристально посмотрел на него, пожимая слабую кисть руки, и, признаться, не узнал его. Он тоже смотрел на меня так, словно бы видел впервые, и наша встреча после трех лет разлуки, судя по нашим невеселым лицам, не только не принесла нам радости, а показалась и мне и ему странной и ненужной прежде всего потому, что передо мной был совершенно другой Суходрев. Он заметно изменился внешне: пополнел, раздобрел, отпустил рыжеватую бороденку, под эдакого театрального народовольца, отчего лицо его стало продолговатым. Костюм на нем был темно-коричневый, с черными, до локтей, нарукавниками, заметно потертыми о стол, особенно поближе к запястью. Но он изменился также и внутренне, и это удивило меня больше всего. Это уже был не тот весельчак, энергичный, деятельный директор «Привольного», которого я знал и которого любил. Ни в его карих глазах, ни в окаймленном бородкой лице не появлялась знакомая мне умная и хитроватая улыбочка. Народовольческая бороденка придавала ему вид до смешного строгий и серьезный. Говорил он мало, скупыми короткими фразами, почему-то любил повторять: «Не улавливаю вопроса». Разговаривая, он не переставал листать книгу, как бы желая отыскать в ней какую-то очень ему нужную именно сейчас цитату, и отыскать ее никак не мог.
Мой приход нисколько не удивил и не обрадовал Суходрева. Увидев меня, он только на какое-то время оторвался от книги, а задумчивые его глаза как бы говорили: «Пришел? Ну, зачем пожаловал так некстати, когда у меня столько дел и когда мне надо перелистать еще не одну книгу?» Он пригласил меня сесть, не из любезности, а так, из учтивости, при этом не спросив, почему я оказался в Скворцах, где остановился, когда приехал и куда собираюсь уезжать. Чтобы присесть, мне пришлось убрать со стула какие-то старые, пахнущие пылью книги, положив их на стол. Я понимал, что нельзя же сидеть молча, надо было что-то говорить, и я спросил, хорошо ли ему работается на новом месте? Доволен ли он своей работой здесь, в Доме просвещения? Не переставая листать какой-то объемистый томик и не глядя на меня, он ответил:
— Не улавливаю вопроса.
— Помнишь, Андрей Андреевич Караченцев говорил, — напомнил я, — что хозяйственная деятельность — не твоя стезя, а вот здесь, на ниве просвещения…
Он не дослушал меня и сказал:
— Да, Андрей Андреевич был совершенно прав. Он никогда не ошибается.
— Значит, ты доволен своей новой работой?
— Моя задача — строго исполнять возложенные на меня обязанности.
— Чем же ты теперь занят?
— Не улавливаю вопроса.
— Ну, какова твоя повседневная деятельность?
— Вот она, вокруг меня, моя деятельность. — Он глазами указал на высокие стеллажи, забитые книгами, и привычным движением слабых пальцев погладил бородку. — Здесь еще не вся моя деятельность. Дома у меня столько же томов, если не больше. Так что работенки хватает. Ведь у нас стопроцентный охват. Через час открывается семинар пропагандистов с моим докладом. Тема: «Доходчиво изложенная мысль как стимул усвояемости».
— Какие у тебя личные планы?
— Не улавливаю вопроса.
— Помню, там, в Привольном, ты писал статью о Ленине, — пришлось мне напомнить. — Хотелось бы знать…
— Хотелось бы знать для чего? —
— Зачем же для печати? Просто мне интересно…
— Просто интересно не бывает, мысль не рождается сама по себе, она вызвана обстоятельствами, часто от нас не зависящими, — авторитетно заявил он, потрогав пальцами свою народовольческую бороденку. — Но если действительно не для печати, а лично для тебя, тогда изволь. Могу ответить на твой вопрос, только прошу спрятать: тетрадь. Не надо записывать. — Он долго листал книгу, наверное, отыскивал нужную ему цитату. — Так вот что произошло. Моя статья о Ленине переросла в большую работу, которую я назвал «Вопросы ленинизма и вопросы жизни». Надобно смело и полным голосом, что я и делаю, заявить о вопросах жизни, которые возникают всюду и каждодневно и, если говорить образно, насквозь просвечены лучами ленинизма. Вот вкратце мой главный тезис.
Наступило неловкое молчание. Желая как-то нарушить его, я стал рассказывать о Привольном, надеясь воскресить в Суходреве какие-то приятные для него воспоминания. Сказал я и о том, что встречался с Андреем Сероштаном, и, как бы между прочим, упомянул о тех переменах, которые произошли в совхозе: секретарша давно сидит перед директорским кабинетом, на амбарных дверях в шестом отделении замки висят на своем месте, а столовая имеет кассиршу. Артем Иванович молчал, казалось, он не слушал меня, думая о чем-то своем. Я спросил:
— Артем Иванович, как считаешь, надо ли было Сероштану так поспешно возвращаться к старому?
— Не улавливаю вопроса, — последовал ответ.
— Я говорю, может быть, Сероштану следовало повременить, может быть, он в чем-то поторопился? Как ты полагаешь?
— Индивидуум — это индивидуум, — авторитетно заявил Суходрев, оторвавшись от книги и посмотрев на меня строгими умными глазами. — Особь, отдельная личность. В данном случае действует высшая субстанция как первооснова всех идей, и мысль индивидуума…
Неожиданно Суходрев умолк, зажал в кулаке бороденку, словно бы хотел что-то вспомнить, затем начал старательно перелистывать книгу, как бы желая во что бы то ни стало найти там и «высшую, субстанцию» и «мысль индивидуума». Тут я уже окончательно понял: нужный разговор у нас не склеится. Чтобы не сидеть молча, я спросил, не знает ли он, где находится хутор Кынкыз, и услышал тот же ответ:
— Не улавливаю…
— Где-то есть хутор с таким, несколько странным, названием — Кынкыз, — повторил я. — Мне необходимо там побывать, но адреса я не знаю. Может, ты знаешь?
— В списках тех сел и хуторов Скворцовского района, которые нами охвачены политпросвещением, хутор Кынкыз не значится, — охотно и уверенно ответил Суходрев. — Это точно. Да, не значится.
Тут он, забыв обо мне и о существовании Кынкыза, взял с полки несколько книг, сунул их в портфель, взглянул на свои ручные часы, говоря:
— Пора! Прошу прощения, меня ждут на семинаре.
И мы расстались.
В гостиницу я вернулся в плохом, подавленном настроении. Теперь мне уже ничего более не оставалось, как дождаться Олега и уехать из Скворцов в поисках хутора Кынкыз. Я сидел перед окном, видел пустой, давно убранный, скучный огород, залитый низкими лучами нежаркого осеннего солнца. Всюду валялась картофельная ботва, сухая, землянисто-серая, липли к земле блеклые, похожие на мокрую бумагу листья лука. Я видел убранный огород, а мысль моя не могла оторваться от Суходрева. До боли в сердце он огорчил меня, и не столько своей внешностью, смешной народовольческой бородкой, сколько теми внутренними переменами, причины которых я не мог ни понять, ни объяснить. Повторение «не улавливаю вопроса», старательное перелистывание книги — к чему все это? В нем жила какая-то странная отрешенность от всего реального, что находилось за книжными стеллажами и за стенами его большой комнаты. И то, что он много лет пишет книгу «Вопросы ленинизма и вопросы жизни» и, как он говорит, полемизирует со Сталиным, а сам боится, чтобы я, чего доброго, не написал бы об этом в газете, — то и удивляло меня и казалось мне странным и непонятным.