Приволье
Шрифт:
Моей соседкой слева была круглолицая молодуха, одетая в легкое, мышиного цвета, пальтишко, повязанная красной косынкой. Она была удивительно похожа на ту проворную, старательную в работе доярку, какую чаще всего можно встретить на Ставрополье, в каком-нибудь захолустном хуторке, где стоит затерянная в степи молочнотоварная ферма. Как у всех круглолицых женщин, нос у моей соседки был несколько вздернутым, и на его кончике почему-то ютилась светлая, как слезинка, капелька. Доярка из ставропольского хутора прижимала к носу платочек, шмыгала и так, не двигаясь, сидела с закрытыми глазами. Когда же она отнимала платочек от носа, капелька, величиной со слезинку, опять появлялась на прежнем месте. Доярка снова, не открывая глаза, прижимала к носу платочек. В это время я хорошо мог видеть ее руку. И точно, это была рука доярки с утолщенными в суставах пальцами, натруженная многолетним доением коров. Иногда этими утолщенными в суставах пальцами она вытирала слезы в
Силой удерживая себя, чтобы мысленно опять не умчаться в Привольный, я начал придумывать биографии своим случайным спутникам. Сперва обратился к мужчине с серьгой. Он все так же спал, запрокинув кудлатую голову. Я внимательно всматривался в его курчавую, типично цыганского покроя, бороду, в серебряную, выглядывавшую из волос серьгу. Ему было за пятьдесят. Он, безусловно, цыган, но из тех, кто давно ведет оседлый образ жизни: это было видно и по его городскому костюму, и по новым, с короткими голенищами, сапожкам. Если же судить по рукам, имевшим затвердевшие темные мозоли на ладонях и застаревшие ожоги на пальцах, то он, надо полагать, работал кузнецом в совхозе или в колхозе, а возможно, и на заводе. Дома у него жена и шестеро детей. Почему шестеро, а не семеро? Я еще не знал, не успел придумать. Старший сын, Андрон, такой же, как и отец, плечистый здоровяк, жил отдельно от родителей, имел двоих детей — сына и дочку, так что внук и внучка частенько навещали дедушку и бабушку. И хотя внучата были смуглые, волосы имели смолистые, курчавые, а ничего такого, чисто цыганского, что отличало бы их от других ребятишек, у них не было. Они даже не знали ни одного цыганского слова, и это огорчало бабушку и дедушку. Андрон работал с отцом в одной кузне, но уже не носил ни бороды, ни усов, ни серьги в ухе, и когда уходил в гости или на какое-то собрание, то надевал шляпу, белую рубашку с галстуком. Младший сын, Игнат, находился в армии, писал родителям, что стал шофером, получил водительские права, и когда вернется, то будет работать таксистом. Была у отца и любимая дочь Зарема. Да, да, непременно Зарема! Настоящая цыганка, будто только что из табора, мастерица лихих плясок, умела петь и играть на гитаре. Вот ее-то, свою любимицу, так похожую на мать, когда та была еще девушкой, он и отвез в Москву и определил там в студию театра «Ромэн». Довольный тем, что Зарема будет артисткой, он со спокойной душой возвращался домой, где его ждала жена и младшие дети — мальчик и две девочки, совсем еще малолетние цыганята. То, что он носил типично цыганскую бороду, перстень на мизинце, кудлатую шевелюру, а в ухе — круглую серебряную серьгу, лишь говорило о том, что он все еще никак не мог расстаться с тем, к чему привык в таборе и что для него было родным и близким.
От цыгана мои размышления перешли к доярке из степного ставропольского хутора, и тут придумать чужую жизнь оказалось намного труднее. Прежде всего хотелось установить: отчего эта женщина такая грустная? Может, больная? И почему на кончике ее вздернутого носа появлялась эта светлая капелька? И это ее шмыгание, старательно заглушенное платочком. Как ни пытался я решить для себя, кто же она, откуда и куда едет, ничего правдоподобного придумать не мог. Возникали разные варианты. Когда она открывала глаза, излучавшие мучительную тоску, я охотно склонялся к тому, что эта круглолицая доярка недавно пережила какое-то страшное горе. Какое же? Может быть, она, оставив в деревне или на хуторе мужа с малыми детишками, ездила на похороны матери и теперь, убитая горем, да вдобавок еще и простуженная, больная, спешила домой, где ее заждался муж, который без привычки никак не мог управиться с малышами? Затем я уверял себя: эту круглолицую женщину, наверное, бросил муж, бросил не одну, а с гремя — мал мала меньше — детьми, уехал от нее, и она, отчаявшись, решилась полететь к нему в надежде вернуть беглеца не столько для себя, сколько для осиротевших детей, и вот возвращалась ни с чем.
Мне так хотелось придумать чужую, неведомую мне жизнь, а на уме у меня была моя тетрадь. Я видел ее, зеленую, сиротливо лежавшую на столе, и ругал себя за то, что оставил дома. Хорошо бы сейчас записать в нее все то, что я думал о цыгане и о доярке из степного ставропольского хутора. И тут же сам себе возражал: зачем записывать? Все одно не пригодится, не понадобится. Да и то, что я придумал, не похоже на правду. И вдруг слышу приятный голос: «Граждане пассажиры! Просьба пристегнуть ремни! Наш лайнер приближается к столице Молдавской Советской Социалистической Республики — городу Кишиневу!» Так вот оно что! Прилетели все ж таки не в Ставрополь, а в Кишинев. Доярка открыла глаза, тоскливые, горестные, с засохшими слезами в уголках, посмотрела на меня с укоризной, как бы говоря: эх, парень, не годишься ты в фантазеры, никакая я не доярка, никаких ставропольских хуторов не знаю. В это время проснулся цыган. Нехотя, с трудом открыл блестевшие белыми белками глаза,
— Превосходно соснул! У меня же вечером работа.
— Какая? — невольно вырвалось у меня.
— Даем концерт в местной филармонии, — ответил цыган, снова потягиваясь и шумно зевая. — Прошу, приходите. Мои коллеги улетели вчера, а меня задержало непредвиденное обстоятельство. Они успели отдохнуть, а я вот в дороге хорошо поспал.
Вот тебе и кузнец, вот тебе и шестеро детей и красавица дочка Зарема. И тут же, выйдя из самолета, я узнал, что круглолицая молодка в косынке и с печальными глазами — не доярка, мать свою она не хоронила, муж от нее не уходил. Ее встречали женщины с цветами, гурьбой обнимали ее, и я, проходя мимо, слышал:
— Маруся! Милая! Ну как погостила?
— Очень хорошо.
— Как тебя встречали ивановские ткачихи?
— Как сестру родную… Вот только беда — простудилась. У них же там уже холодно, не то что у нас.
— Поедем домой, мы тебя быстро вылечим.
— Срочно надо вызвать врача.
Я ехал в Кишинев на автобусе, смотрел на незнакомые мне поля, покрытые зеленой травой-отавой, на голые сады и думал: как же, оказывается, трудно не то что наверняка, а хотя бы приблизительно придумать жизнь незнакомого тебе человека. Вот я еще раз убедился наглядно в несправедливости совета Никифора Петровича: нет, жизнь нельзя выдумать, ее надо знать, и знать в самых мельчайших подробностях, что называется, самому пощупать ее руками. А возможно, Никифор Петрович и прав, только я выдумщик никудышный. Так что хорошо, что я все же не взял с собой зеленую тетрадь.
7
Но не надо было мне оставлять дома зеленую тетрадь. Я пожалел об этом на второй же день, потому что моя недельная поездка в Молдавию была исключительно удачной. Небольшой блокнот давно был использован, а увиденное и услышанное хотелось записать как можно больше. Особенно тетрадь пригодилась бы мне во время поездки по кооперированным районам, когда я знакомился с жизнью тех хозяйств, которые давно объединили свои машины, технику и уже накапливали те первые крупицы опыта, которые, если так можно сказать, утверждали силу и преимущество межколхозной кооперации. К своему удивлению, у молдаван мне пришлось увидеть не только то, что у ставропольцев лишь зарождалось, но и то, чего у моих земляков вообще еще не было, и тут мои мысли сами по себе отошли от Привольного куда-то в сторону. Мое воображение словно бы полонили и эти новые для меня места, и эти незнакомые мне села, совсем не похожие на ставропольские, и новые люди, чем-то похожие на ставропольцев и чем-то совсем не похожие. Все это для меня было так интересно, что помимо переданного по телефону обычного отчета о республиканском совещании животноводов я по своей инициативе написал очерк «Будущее — в настоящем» — о молдаванах и о первых ростках межколхозных объединений. Последнюю страницу дописывал уже в самолете, так что на обратном пути у меня не было времени ни любоваться спрессованными внизу, похожими на вату тучами, ни придумывать неведомую мне жизнь моих соседей по креслу, ни вспоминать о Привольном.
Очерк «Будущее — в настоящем» взял Павел Петрович и, внимательно глядя на первую страницу, сказал:
— Ну, ну, посмотрим, посмотрим, что ты привез. Название определенно нравится. «Будущее — в настоящем» — это оригинально. А каково содержание?
Он читал долго, не спеша и только в одном месте сделал карандашом пометку. Прочитав и держа листы в руках, он вышел из-за стола и стал ходить по ковровой дорожке к дверям и обратно, пальцем поглаживая свой совершенно белый висок и о чем-то думая. Я же смотрел на него и ждал, что он скажет.
— По очерку вижу, что молдаване тебя очаровали. Как, а? Очаровали?
Я не знал, что ответить, и сказал:
— Да, люди там прекрасные… Но, как вы говорите, очаровали, — это слишком…
— Не криви душой, Михаил! Если бы не очаровали, то так взволнованно не написал бы. Как, а? Не написал бы? Помню, ты о своих ставропольцах так не писал.
— Старался, — ответил я, понурив голову. — Дописывал уже в самолете. Там есть такой висячий столик для обеда. Писать на нем можно.
— Я так понимаю: увидел места и получше хутора Привольного? Как, а? Увидел?
— Не то чтобы эти места были лучшие, — ответил я, — а вот какая-то новизна бросается в глаза и радует. Это точно.
— А полынью там пахнет, а? — Тут Павел Петрович остановился и посмотрел на меня с теплой отцовской улыбкой. — Или пахнет виноградом? Как, а?
— Запаха полыни, верно, там не было, — ответил я. — Пахло яблоками, виноградом. У них много садов, виноградников. И села очень красивые.
— Ну вот что скажу об очерке: молодец, Чазов! Первый блин получился у тебя не комом — написал как раз то, что нужно. И название нашел подходящее. Именно будущая жизнь уже видится в жизни настоящей. — Он подошел к столу, положил очерк. — Маленький совет. В том месте, где описываешь девушку из садоводческой бригады… как ее?