Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
И похвалиться могу — ой, какими дружными чувствовали мы себя тогда! Как хорошо разговаривали, смеялись! Посмотрим друг на друга и смеемся. Не смущало даже, не впустую ли все! Не слишком ли далекая цель поставлена? Война ведь! Да и дети!.. А когда отправили собранное богатство в Маныловский лес, тешились, будто сами детьми были… Ох!..
И все-таки, как оказалось, до сих пор она бодрилась — стесняясь показать слабость. Но, видя, как я слушаю ее, все более становилась собой.
— Где же тут справедливость? Где? — выкрикнула она вдруг с надрывом. — Разве теперь моему золотому погибать? От слепого случая… Вернется —
Ее чисто женская логика убедила меня сильнее, чем что другое. Я решил ожидать Алеся. Правду иной раз принимаешь душой. Да и просто я не имел права поступить иначе.
Постель мне, когда стало смеркаться, постлали в гумне, на душистом, скользком сене. Положив сбоку автомат, слушая ласковый писк ласточек, я настроился на сон. Хорошо думалось о Раисе Семеновне, которую любовь заставила примкнуть к борьбе, представлялось, как завтра встречусь с Алесем. Удивляло — почему немцы не трогают Буд?.. К слову, подобное недоумение охватывало меня и в самолете. Когда мы пересекли линию фронта, во тьме, под ногами, напоминая журавлиные клины, засветились костры партизанских аэродромов. Почему немцы дают им гореть? Руки не доходяг? Ага!..
Я уже засыпал, когда услышал, что кто-то силится влезть ко мне на сено.
— Кто там? — спросил я нарочито по-немецки.
— Свои, — как показалось, недоброжелательно отозвался мужской голос. — Захотелось пожупить [4] , как говорят у нас на Случчине.
Раньше я не слышал его голоса, но узнал — Мурашка.
— Дайте руку!
Он влез, дыша с присвистом, и сел в ногах. Собрался было закурить, но одумался.
— Неужто они в самом деле напоролись на засаду? — спросил, точно я скрываю от него что-то. — Алесь сейчас самый близкий мне человек. Хотя дружба у нас не такая давняя…
4
Побеседовать, поболтать.
Чувствовалось: хмурый, ершистый до этого Мурашка, как бы вспомнив — ему надо быть добрее, — постепенно смягчился и сам уже напрашивался на исповедь. Я приготовился слушать.
— Звездовцы всегда были на виду, — помолчав с минуту, заговорил он. — А Алесь — понятно. По корреспонденциям, по работе в сельском отделе. Машинисток же знали по машинному бюро. Бывало, Раиса Семеновна слушает, что ей диктуешь, перебрасывается с другими словами, а стоит только замешкаться самому, сразу подгоняет: «Давайте! Дальше!» Замечали даже их маленькую Адочку. Чистенькую, с глазками-незабудками, с косичками шелковистее льна.
Нельзя сказать, чтобы Алесь легко шел на сближение. Наоборот, как бы охранял в себе что-то заветное, к которому подпускают не всех. Но ко мне тянулся…
Он, видите, втайне от жены все республиканские газеты выписывал. Боготворил печатное слово. И свое уважение к нему, понятно, переносил на нашего брата писателя. Читал моего «Сына», «Соловьев святого Поликара», знал биографию. Да и у людей есть чутье, которое подсказывает, как им относиться к себе подобным. Психологическая совместимость и несовместимость, так сказать. Они действуют.
В то время я отважился и стал печатать в газете повесть
«Наперекор судьбе», — ухмыляясь и щуря глаза, кивал головой Алесь, — многим, по-моему, пригодится…»
«Я писатель-профессионал, у меня одна песня, — подкупленный тем, что меня понимали и намекали об этом, признался я. — Задумал еще одну вещь — «Товарищи».
«Тоже не вредно напомнить кое-кому, — снова одобрил он. — Хорошее название…»
Однажды мы вместе вышли на улицу. С поднятыми воротниками подались к площади Свободы. Я — держа под мышкой папку с рукописями, которую боялся оставить дома, он — ведя неразлучный велосипед.
По небу неслись тучи. Над обезглавленной башней ратуши со скелетом часов кружились галки. Прохожих не было. Дорогу перебежала только желтая шелудивая собака, — как бешеная, опустив морду и хвост. Но мы все равно свернули в сквер и сели на скамейку.
Я привык к Минску, любил его. Разрушенный город угнетал меня. Делалось горько, тревожно. Я сказал об этом Алесю.
— Бесспорно, — согласился он. — Но зато есть где прятаться… Как нравятся вам последние опусы Козловского? Сознательно спекулирует на самых низких чувствах. Где у него совесть?
— А зачем она ему? — спросил я, приняв его искренность. — В кармане пистолет, книжечка, куда записывает услышанные анекдоты, сведения о политически ненадежных. Приехал в костюме, перешитом из польской военной формы, а теперь небось в доме как в камере хранения на вокзале.
Алесь, наверно, ожидал от меня таких слов. Да они и убеждали его в чем-то. Крутнув педаль велосипеда, который приставил к скамейке за спиной, задумался.
— Он ведь сам себя ставит вне всякого закона… А скоро из Берлина прибудет еще пополнение. Его вожак привезет новую партию своих воспитанников, чтобы поставить на ключевых позициях.
Не было сомнений — Алесь собирался что-то делать или уже делал: откуда такая осведомленность? Но одновременно и подумалось: действует он скорее всего в одиночку. И это, видимо, из-за недоверия к людям. Из-за стремления быть самостоятельным, отвечать за одного себя. Ибо видел, как и я, провалы. А возможно, так проявлялась осторожность, — как у паровоза, что должен тянуть тяжеловесный состав.
Святая наивность!.. Мне захотелось помочь ему, предостеречь от скороспелых решений. Сколько людей гибнет, бросаясь на врага сломя голову. Все жертвы из-за этого. А у меня кое-какой опыт с гражданской. И, отбросив недомолвки, я сказал:
— Этот Акинчиц выдавал наших людей, еще когда был юрисконсультом Громады. Правда, пилсудчики судили его после ее разгрома. Дали восемь лет, но сразу выпустили. Значит, понадобился опять…
— Знаю, — усмехнулся Алесь.
— А после боев на Халхин-Голе в Вильно вербовать себе сторонников приезжали японцы из консульства. Так он и с ними установил контакт! А потом с Козловским у нашей границы свил осиное гнездо, чтобы переправлять к нам гитлеровских паскудников. Это тоже знаете?.. Буду жив — напишу.