Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
— Зачем ты так? Ты ведь сам мучаешься. Я тогда без тебя возьмусь. Честное комсомольское! Хотя обижать тебя и грех…
Детский приют поразил их убогой чистотой. Нет, не убогой — казенной. До ужаса. Стены и потолок побелены, но наспех — полосами, сквозь которые проступают застарелые подтеки. Вымытый пол лущится, как от чесотки. Кривоногие койки застелены серыми больничными одеялами. Воняет хлоркой, застоялым, тяжелым духом.
Детей видно не было. Опасаясь — ух куда-то повели, — дымя коротенькой сигаретой, Андрей приказал Борису, тоже одетому в немецкую форму, позвать заведующую приютом. В темноватый коридор
Аннушка лежала одна в большой, сплошь заставленной койками комнате. Без кровинки в лице, с неподвижно уставленными в потолок глазами… Только бы она, узнав, не крикнула, не рванулась к нему.
— Подготовьте ее, — сглотнув слюну, чтобы снять спазм, сказал Андрей с акцентом, но не так, чтобы сестра оторвала взгляд от потолка.
Боже мой, как он любил ее сейчас — худенькую, равнодушную, постриженную, с большими, как у взрослой, глазами. Как охотно сказал бы ей об этом!.. Боясь пробудить в ней внимание, он даже старался не смотреть на сестру, хоть невольно и посматривал. Однако, к счастью, она оставалась безучастной, — видимо, брали ее отсюда не раз, и Аннушка отлично знала: тут ничего не изменишь.
— Вставай, пойдешь, — распорядилась заведующая, не подходя к ее койке.
Аннушка поднялась и, как загипнотизированная, начала натягивать на себя застиранные обноски. Бедняжка похудела до того, что лопатки у нее напоминали крылья птенца и ей стоило усилий поднимать руки, застегивать пуговицы. Особенно не давалась последняя на воротничке — выскальзывала и никак не лезла в петлю. Пытали девочку, очевидно, с оглядкой, полагая — не исключено, что придется ее кому-нибудь показывать, — и потому следов побоев не оставляли. Но как зато они вымотали ее! Как вконец обессилили!
Когда с одеванием было покончено, заведующая цепко схватила Аннушку за руку и, подведя к Борису, передала ему.
— Она из озлобленных. — Сморщила нос, под которым топырились приглаженные усики. — Безнаказанность развратила гадину. Даже научилась кусаться.
Теперь самым важным стало вывести Аннушку из этого убогого пекла, посадить в машину и, петляя, домчать до ближайших от Болотной станции развалин. Даже возмущение, вызванное холодными, злобными словами усатой, тронуло лишь краешек сердца: оно откликалось на одну заботу — важнейшую.
— Веди, — приказал он Бориcy по-немецки. Развалины здесь были рыжими, истлевшими, будто из кирпича-сырца. Шло время, но они не падали, а оседали. На них выросли чертополох, деревца. Дождей в последние дни не было, дул ветер, и руины курились. Как только за ними не стало видно улицы, случилось удивительное — Аннушка вдруг обессилела и, опустившись на колени, обвила Андреевы ноги.
— Андрюшенька, дорогой! — И разразилась плачем. Чувствуя, как повело в сторону, — значит, сестра узнала его еще там, в приюте, — пораженный — она так по-детски выказала радость, — Андрей растерялся. От умиления, от замешательства стало жутко. Маленькая Аннушка прикидывалась, пересиливая себя, и никто из взрослых не подозревал этого — не мог ни разоблачить, ни сбить с толку. Откуда брала она силы? Что поддерживало их? И что должна была пережить, чтобы столькому научиться и столько потерять?!
Он знал,
— Ты молодчина, Аннушка, — сказал он с виноватой улыбкой. — Прямо молодчина!
— Не-ет, — отрицательно покачала головой девочка, — это мама молодчина! Бабуля говорила, когда немцы кинулись за тобой в боковушку, она им под ноги упала. Ты, конечно, не знал про это.
— Золотой мой агадашик-карандашик! — захлебнулся от нежности Андрей. — Какие вы у меня все…
Он осекся. Глаза его посуровели, он перевел их на Бориса. Но тот, играя бровями, понимающе улыбался.
— Ничего, командир, жалей, хвали, — отозвался, приглаживая волосы. — Как только можешь, хвали и жалей! И не думай, что это кого-то унизит или испортит. Портит бездушие. Если видишь, что ты один, в пустоте…
Понимая — это открытый укор, — Андрей, однако, не нашелся, что ответить, — в воображении мелькнули терпеливые материнские глаза, Надюшка, Василек… «Неужели Борис сознательно стремился разбередить раны? — подумал он. — Что ему нужно еще?»
Как вырастает твоя любовь? Видимо, для этого необходимо, чтобы семена ее прорастали на животворной почве. Чтобы сердце человека было открыто ей. Но ведь случается, что чувство заявляет о себе наперекор его воле. Может настигнуть как несчастье. Как же тогда?..
Гитлеровцы обрушили на город новые репрессии.
Тихим сентябрьским утром они обложили город, словно собирались брать его вторично. На дорогах, у мостов, на опушках леса окопались целые подразделения. Сам же город был разбит на квадраты. И обыскивали, перетрясая все в них, дом за домом. Несколько улиц тогда обезлюдели совсем. В синеве и золоте над городом проплывало бабье лето, а он стонал, задыхался от горя.
Личное горе сливалось с людским, и, страдая, Андрей собрал членов штаба — как всегда, в далеком домике за Червеньским рынком, на другом конце города. В ответ на страшное, неслыханное насилие было принято решение организовать группы истребителей-охотников — завтра же.
Что он думал, чувствовал, когда с другими ребятами пошел «открывать счет»?
Паутина по ночам не летает. Не видно было и сверкающих красок. Но небо густо усыпали мерцающие, приветливые звезды, ядрено пахло согретой за день землей, и, когда пробирались к месту засады, милая сердцу пора, которая расслабляет и бодрит одновременно, напоминала о себе каждое мгновение. И Андрей, ощутив эту благодать, жадно впитывал ее в себя.
Место облюбовали за обсерваторией — на Московском шоссе. В кювете. Рядом возвышался толстущий шишковатый тополь, его крона заслоняла половину неба. Кювет покрывали опавшие листья, и приятно было ощущать их руками, грудью, вдыхать их запах. Пришли сюда запыхавшиеся, возбужденные, но пахучий воздух, темная громадина тополя, усеянное звездами небо — все знакомое и дорогое — сделали свое: Андрей и ребята стали спокойнее.
Однако со спокойствием в Андреевой душе проснулось — нет, снова поднялось и то щемящее, теплое и страстное чувство, которое теперь жило в нем. Надюшка, мать, бабушка!.. Сгорбленной чередой в воображении прошли мученики с безлюдной сейчас Беломорской улицы. И как никогда хотелось взять их муки на себя.