Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Уснули они все трое пьяными, на голой и твердой, как ток, земле. А когда разлепили веки, ужаснулись — в едва прикрытые ворота глядел залитый солнцем сад. Над сараем же, строча из скорострельных пушек, проносились штурмовики.
Когда хозяин сарая посоветовал бросить захваченные ими с собой палки и провел их на пыльную сельскую площадь, где под кленами возле танков толпились английские солдаты, у Андрея разбежались глаза: все показалось необычным, от танков до солдатской одежды — цвета хаки, чуть небрежной, но по-своему франтоватой, с уймой карманов на штанах, на куртках. И, хотя разваливалась голова, с похмелья все воспринималось как в праздник.
А
Однако вскоре кое-что как бы вернулось из прошлого. Ночью задержанных сдали в лагерь-загон с ненавистной колючей проволокой и тупою людской толкотней. Из тьмы над головой сыпался дождь, чувствовалось дыхание большой воды. Загон был в бомбовых воронках, и, чтобы не мокнуть, пришлось искать спасения в одной из воронок и натягивать полученные байковые одеяла как тент. Хотя нет. Позже снова дало знать о себе новое. В загон попали пленные немцы. И, когда их узнали по сгорбленным фигурам, поднялась драка. Кулачная, лютая, со стонами и матерщиной, — самолет не повесил над дерущимися ослепительные ракеты, и лагерная охрана, открыв пальбу, не кинулась в людской водоворот.
Чувство — родина где-то близко — и раньше являлось к Анатолию. Но теперь к этому прибавилось новое — она не только близко, а и подпирает тебя как сила. И пусть, погрузив его с товарищами в трюм десантной баржи, им не сказали, куда их повезут, пусть у люков поставили часовых, когда пришвартовывались к причалу на противоположном берегу пролива, им подали пассажирские вагоны. Пусть их, лагерных бедняг, снова ожидала колючая проволока, палатки и плац, который после трех-четырех построений станет как бубен, — накормили их рисовым супом с печенкой, провели медосмотр и обещали открыть парикмахерскую.
Правда, через неделю после очередной санобработки опять был выкинут фортель — у палаток с грузовиков скинули тюки странного обмундирования.
Попрыгав сперва на одной, потом на другой ноге, Анатолий уже натянул подаренные штаны, когда от соседней палатки вдруг долетел крик.
— Ты сюда посмотри, на правую штанину! И сюда, на робу! — надрывался возмущенный голос. — Видишь? За кого они нас принимают? За урок или каторжан?
Глянув на штаны, которые он застегивал, Анатолий понял, в чем дело, торопливо стащил их с себя и, на ходу облачаясь в старое тряпье, выскочил на двор.
К центру плаца, размахивая над головой полученной одеждой, сбегались люди — многие простоволосыми, в нижних рубашках.
— Га-а-а! — витало над ними.
Опять осененный догадкой, Анатолий быстро вернулся в палатку, подобрал брошенную в угол одежду и побежал вслед за всеми. Когда он с хмельной яростью швырнул ее в кучу, как в огонь, от комендатуры и казармы уже спешили солдаты — разгруппировываясь, словно на учении, брали плац в клещи.
— Forward, forward! — семеня впереди цепи, командовал грудастый офицер. — Dan't be mitineers! I demond the Order to be done!! [9]
9
Марш, марш! Не будьте зачинщиками! Я требую, чтобы приказ был выполнен! (англ.)
Толпа
Встрепенулся он, когда рядом остановился жилистый бледный парень с большими, как озера, глазами.
— Без паники и перегибов, товарищи! — скривил он обветренные, потресканные до крови губы. — Бубновый туз не ошибка, а проба. Комбинаторы полагали, что удача с их наглой затеей даст им возможность потом вертеть нами, как заблагорассудится. Но черта с два! — И, схватив за руки Анатолия и пожилого, с отечным лицом и мешками под глазами, который подвернулся с другой стороны, запел: — «Встава-ай, прок-ля-атьем заклейме-онный, весь мир голо-одных и ра-бо-ов!..»
Толпа сбилась с ноги, смешалась и замерла. Однако через мгновение, придя в себя, словно вздохнула и подхватила «Интернационал»…
На следующее утро события развертывались еще стремительнее. Соблюдая принятый порядок при подъеме, после завтрака все, будто по команде, сыпанули к комендатуре. А как домчались до нее, мгновенно построились. Не мешкая из рядов отделились трое и нога в ногу зашагали к крыльцу. Вслед им взметнулись возгласы. Кричал каждый отдельно. Скандировали группами, поднимая над головами сжатые кулаки.
— На ро-одину!
— Мы тре-буем от-прав-ки нас на ро-ди-ну!
Не стесняясь — то позорное и тягостное, что налипло за страшные, проклятые месяцы, сгорает на нем на глазах у всех — забушевал и Анатолий…
Ливерпуль встретил лагерников застоялым туманом. Даже корабли у причалов очерчивались смутно. Небо над ними висело низко. Туман и рваные тучи мешались, и лишь свинцовая вода да корабли помогали определить, где что, — тучи все же куда-то двигались, а туман стоял плотный, промозглый.
За время погрузки одежда у Анатолия пропиталась сыростью, потяжелела. Но сырости и тяжести он не чувствовал, хотя новоиспеченных пассажиров мучительно долго разводили по каютам, а после показывали место на палубе, куда надлежало бежать при тревоге, объясняли, как пользоваться спасательными жилетами и как зажигать на них электрические лампочки, если очутишься в воде. Это теперь почти потеряло свое значение. Как и то, что впереди холодный морской простор, возможные встречи с самолетами и подводными лодками немцев. Ибо выявилось: кроме мучительного «жить или не жить», есть еще нечто, и, возможно, не менее важное. Особенно если не за горами дорогое, незаменимое, куда тебя тянет вступить снова.
В Баренцевом море навалился шторм. Корабль то и дело проваливался в бездну, а туман как был, так и оставался. Напротив, погустевший, он скрывал конвойные эсминцы, чьи силуэты со скошенными к корме трубами маячили до этого по борту. И только когда обогнули Норвегию, полуостров Рыбачий, начало яснеть. Ясность, внезапно проникнув оттуда, где должно было быть солнце, разлилась по небу и тут же по воде.
Вырастая на глазах, замелькали чайки. Замедлив лёт, подали голос. Их пронзительные крики, как и следовало ожидать, стали предвестием — в сверкающем мареве белым сказочным лебедем из воды поднялся берег. И пусть бы сразу за этой отрадной минутой Анатолия подстерегала очередная беда, она ничего не изменила бы — он уже постигал и такое, почему из-за тридесятых царств люди едут на родину даже умирать.