Призраки войны
Шрифт:
– Ты не расстраивайся. Если ты что-то для себя решила, то пусть так и будет. Но ведь передумать тоже никогда не поздно, и не нужно себя за это ругать… Если что, вместе пойдём к Калугиной. Ты же знаешь, она сама Курасова не выносит. Терпит его лишь потому, что он бывший гэбэшник. Ну да эти заслуги нынче, скорее минус, чем плюс. Если надумаешь, скажи. Рада буду помочь…
Тёплая Маришкина улыбка способна растопить любое сердце. И во мне тоже что-то оттаивает, но я пугаюсь этой внезапной оттепели. Невнятно пробормотав: «Спасибо, думаю, это ни к чему», – я бросаюсь вниз по лестнице, чувствуя, что Маришка провожает меня взглядом,
«Шкряб-шкряб, шварк-шварк», совсем рядом монотонно и деловито скребёт подтаявший снег дворничиха в ветхой тёмной телогрейке, из многочисленных дыр которой вызывающе торчат клочья серой ваты. Коричневое морщинистое лицо старухи хранит спокойствие и ничем не нарушаемую безмятежность. Зачем-то я пытаюсь поймать её взгляд, но она упорно глядит куда-то внутрь себя. Что она знает такое, что заставляет её изо дня в день выполнять грязную и однообразную работу, и не умереть при этом или не забиться в истерике, упав лицом в кучу грязного, талого снега? А, может, старуха эта давно умерла, и душа её уже улетела далеко в глубокое, синее и радостное небо? Вот только тело пока ничего не знает о покинувшей его душе и продолжает, размеренно двигаясь по мёрзлой слякоти, издавать своё неумолкающее «шкряб-шкряб, шварк-шварк».
Я медленно топаю по расчищенной тропинке, стараясь не попасть разношенными кроссовками в талые сугробы на обочине. Промозглый холодок заползает под куртку, заставляя тело сжиматься, как от боли. Вернуться домой? Даже от одной мысли об этом становится тошно, – ведь там, в углах комнат прячется тоска. Она многообразна и многолика. Сначала она будет только осторожно шуршать старыми газетами на шкафу, потрескивать рассохшимися досками паркета, скрипеть форточкой. А к ночи заполнит комнату, и, окутав сердце холодом, медленно сожмёт горло ледяной петлей.
«Хруп-хруп» ломаются под ногами льдинки, и ноги сами несут меня прочь от дома в сырую хмарь большого города, в котором никому нет до меня дела.
Глава 2
Наверное, все мои неудачи начались со смерти бабушки, словно чья-то безжалостная рука внезапно провела черту, разделившую мою жизнь на «до» и «после». Позже я узнала, что бабушке стало плохо в тот момент, когда она мыла в подъезде лестницу. Мыла, чтобы заработать жалкие копейки, способные обеспечить нам обеим сносное существование.
Все последующие дни, раздираемая нестерпимой душевной болью, я видела с пугающей ясностью, как бабуля, маленькая, сухонькая, внезапно опускается прямо на сырую ступеньку, продолжая сжимать в руках только что отжатую тряпку. Стыдясь позвать на помощь, она прижимается к унылой зелёной стене, надеясь, что боль и слабость сейчас пройдут, и, силясь, но, так и не сумев глубоко вдохнуть.
– Наталья Павловна, что с Вами?! Вам плохо?! – кричит соседка, вышедшая на площадку с полным мусорным ведром.
– Витя, звони в скорую! – громко командует она мужу, – а, Ира, Ира дома?
Иры, то есть меня, дома нет. В тот вечер я гуляла с Денисом по парку. В прохладном осеннем воздухе горько пахло прелью и дымом. Ещё днём дворники старательно сгребли с аллей яркие осенние листья, и теперь влажные ворохи медленно и уныло дымили. Закатные лучи, пронизывая дым, падали вниз огненными столбами, превращая парковую аллею в подобие космического пейзажа. Денис в своей серебристой куртке с капюшоном казался мне человеком с другом планеты, далёкой и чужой. Я страдала от непонятной холодности любимого, и не возникло у меня тогда ни малейшего предчувствия, что рядом притаилась, действительно большая беда.
Когда поздно вечером я вернулась домой, там уже толпились чужие люди. Чужой, больничный запах пропитывал нашу квартиру, навсегда став для меня непременным спутником смерти, одиночества, потери.
«Скорой» бабушка не дождалась. Она умерла на руках у соседки, крикливой, вздорной и неряшливой Клавы. Она, а не я в последний момент пыталась напоить бабулю водой с корвалолом. Стакан выпал из бессильно разжавшихся бабушкиных рук, разбившись на мелкие осколки. Льдисто хрустя, они ломались под ногами всё новых людей, приходивших к нам до самой поздней ночи. Каждый раз этот хруст на мгновение возвращал меня к действительности. «Нужно встать и подмести их», – говорила я себе, но эта мысль тут же гасла, задуваемая жёстким ветром горя и одиночества.
Стеклянная крошка и подсохшая лужица воды с резким лекарственным запахом… Комната, болезненно яркий электрический свет в хрусталиках люстры, алая герань на подоконнике, – всё это осталось, а бабушка ушла. Ушла навсегда, и меня не было рядом. Мне было отказано в последнем утешении, в последнем «прости».
«Прости меня Ната, прости… Я предала тебя. Я всю жизнь предавала тебя, думая только о себе. Наверное, из-за этого ты ушла, даже не простившись со мной. Прости меня!!!»
Теперь можно кричать и биться головой о стену, можно, воя, упасть лицом на шершавый ворс ковра, но это ничего не изменит. Я осталась одна, навечно припечатав себя клеймом эгоистки и предательницы.
Странно, никогда раньше я не задумывалась о том, сколько моей бабушке лет. Во мне постоянно жила неизменная, детская надежда, что она будет со мной всегда. Баба Ната ничуть не походила на сварливых, согбенных жизнью, желчных старух. До самого последнего дня она сохраняла удивительную девичью стройность и живость. Может быть, поэтому я никогда не называла её «бабушка». Все эти годы она для меня была просто «Ната». В этом обращении по имени было нечто дружески-заговорщицкое, напрочь стирающее возрастной разрыв.
Пожалуй, не было в жизни ничего такого, чего бы Ната не умела. Она пекла вкусные пирожки, перешивала на меня старые мамины платья, наводила ослепительный блеск на кухонные кастрюли, помогала мне готовить уроки и рассказывала удивительные сказки о цветах и принцессах, от которых у меня сладко замирало сердце.
Когда-то очень давно был в моей жизни и дед. Правда, его я помню совсем плохо. Почему-то осталась в памяти высокая, костлявая фигура, мешковатый, тёмно-серый пиджак, с каким-то царапающим значком на лацкане, щека, покрытая жёсткой, как проволока, серебристой щетиной, конфета, вся в мелких табачных крошках, лежащая на широкой твердой ладони и странное обращение к бабушке: «Девочка моя любимая».