Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Шрифт:
Уговаривала, ласкала. Умоляла сказать все, все, что мучит.
Шептал лишь, руки ее схватывая:
– Страшно... Страшно мне...
Догадывалась:
– Виктор, это город твой родной тебя напугал? Скажи. Воспоминания тяжелые? Да? Так бывает. Знаю. Скажи, тебе легче будет. Хочешь, уедем? Скажи. В Петербург тебя увезу.
– Не то. Страшно, страшно мне.
К вечеру будто успокоился.
– Почитай.
Читала «Метаморфозы» Овидия.
– Нет. Дальше. Не надо про Горгону.
А через полчаса:
– Один
– Я лучше с тобой, Виктор.
– Нет, один я.
Нерешительно вышла. В соседней комнатке сидела, то к тишине чутко прислушивалась, то Степе голосом шепотным опасения свои повещала.
А Виктор в яму черную глядел очами, тайной страшной обожженными, опаленными холодным-холодным огнем пустоты. Страх дикий в мозгу гудел. Стены чужие, голые стены общего дома томили, насмехались. Людей живых хотелось видеть, слышать близко-близко. Но не звал людей. Губами дрожащими шептал лишь:
– Надя... А, Надя? Надя, зачем? За что, Надя?
И замолчал, дрожа под пледом теплым. И ждал в тишине.
– А! Молчишь? Ты молчишь? Да... Наказуешь...
Встал, крадучись, боясь шуметь. Будто здесь рядом враг спящий.
– ...Наказуешь... Наказуешь...
Зубами улыбка белая стучала. К окну подошел бесшумно. Там, на площади, где огни вечерние только что зажглись, церковка старинная колоколом призывным загудела ударно. Не слышал. У окна к чемодану наклонился. Открыл. Как вор боящийся вещи вынимал руками неверными, на ковер возле складывал.
– Наказуешь! Наказуешь!
Будто заклинание шептал. Все искал.
– А!
Слезы полились. Силы таяли. На ковер сел. В нутро чемодана смотрел. А оттуда в глаза ему Amor. Как из ямы. Как из той ямы. Слабость дрожащую поборол. Вынул картон толстый.
– Прости... Прости...
И к мокрому лицу, мукой черной побеленному, то лицо прижал. То лицо, такое маленькое.
– Прости, поцелуй. Прости, поцелуй. И дай жить. Жить!
И дрожали губы, с холодного, с плоского лица яд страха смертного пили.
– А! Наказуешь! Не хочешь! Не хочешь! Ты не хочешь...
Бросил картон. И к чемодану опять. Опять ищет, заклинания, вот уже грозные, шепча. И нашел. И то был револьвер. Смеясь тихо, заливчато, по-новому, кошкой к двери прыгнул, задвижкой щелкнул. И назад прыгнул. У окна, над «Amor» лежащей встал. В лицо маленькое вглядывается, в лицо будто смеющееся над ним из ямы, из ямы черной, бездонной, из ямы, под ногами его разверзающейся. Потому и маленькое оно, лицо то, долгие века любимое.
– А! Смеяться? Смеяться? Ты так? Ты так? Ты этого хочешь? Этого хочешь? Так нет! Так нет. Сперва тебя. Сперва тебя.
В лицо маленькое, в лицо из ямы бездонной хохочущее, целится. Черный револьвер в руке белой не дрожит, по лицу белому слезы текут незамечаемые.
И ударил выстрел. И выпал револьвер черный, И сквозь волны белые новой пустоты увидел еще Виктор пробитое лицо обожаемое.
– Застрелился! Он застрелился!
Не слышал, как дверь слабыми руками рвала. Не слышал, как по коридору потом бегала, крича и воя.
Пришли-подбежали к двери запертой чужие люди. Звякнув, отскочила медная задвижка.
Недвижимо лежал Виктор. И подняли, и на кровать положили. И расстегивал и обрывал пуговицы Степа Герасимов, ища смертельную рану. Пришел врач.
– Глубокий обморок.
Осмотрели револьвер и вещи из чемодана выложенные. Увидев пробитую «Amor», что-то вмиг поняла Юлия. И вскрикнула..
И то лицо, уцелевшее на картине, но опаленное, лицо рядом с пробитым лицом, улыбкой явного безумия глянуло в глаза Юлии.
И от чужих спрятала насмерть раненую «Amor». И отошла со Степой. И шептались долго.
Врач ложкой разжал стиснутые зубы Виктора и лил лекарство. Происшествие объяснял так:
– Хотел застрелиться. Промахнулся. Крайне нервная организация. Впал в обморочное состояние. К тому же вином от него пахнет. А револьвер, конечно, припрятать.
Перед лицами испуганными гостиничных слуг давно дверь Степа захлопнул. И долго после того, как у кровати Виктора те трое знали, что случилось и каждый по-своему объяснял то, по коридорам гостиницы, вверху, внизу, шепотно носился первый крик Юлии:
– Застрелился! Застрелился!
Кто-то услужливый побежал. И менее чем через полчаса во дворе Макарова дома уже шептало, уже о стены крепкие билось:
– Застрелился. Застрелился.
Из гостиницы то был второй вестник за тот день. Первый, утром еще, загадочно как-то подмигивая, сообщал дворне:
– Ваш-то, из заграницы, у нас остановился. Я и паспорт в полицию носил.
В львиной комнате, внизу, полный дум-мечтаний о Викторе, сидел Антон, слушал торжествующие Яшины речи. Много часов Яша здесь. Речи те терзают душу Антона. Хочет один быть, хочет понять, узнать, в тиши побеседовать с тенью любимого, всегда далекого, но вот ныне зачем-то прибывшего брата Виктора. А Яша говорит, говорит, по комнате ходит, жестами размашисто восторг свой поясняет.
Когда хлопнула дверь в коридор, та дверь с пружиной, Яша выяснял вопрос:
– Идти нам к Виктору, в гостиницу, или выждать событий? Это важно. Пойми, как это важно. Ведь если мы пойдем, и узнает о том maman, а потом все это с адвокатами разыграется...
Но в библиотеке шаги спешащие; туфли старухины. И еще звуки какие-то; будто плач задушенный. Вошла-вбежала Татьяна Ивановна. Старые слезы говорить мешали. Но скоро поняли смысл страшной вести. С полуоткрытым ртом Яша посреди комнаты стоял, под крыльями голубя золоченого.