Про армию и не только
Шрифт:
Сталинский монументализм сменился злободневными куплетами:
Всё потому, что кукуруза совершает чудеса.Всё потому, что кукуруза – это сыр и колбаса!Для кукурузы, для кукурузыПриспособим организм.Без кукурузы, без кукурузыМы не построим коммунизм.Затем последовало:
Как на Тихом океане —Тра-ля-ля! ля-ля-ля!Тонет баржа с чуваками…И так скатывались – в идейном отношении – все ниже и ниже. Через «Зиганшин-буги! Зиганшин-рок!», «Раз в московском
А уж за «Клюквой» прогремела напоследок наша любимая, сокрушительная «Атомная война»:
Ревите, саксы, стоните, трубы,играйте отчаянный твист! (Уа-уа!)Последний раз мы танцуем вместепод бомб и снарядов свист…(Тут Снегурочка, исполнявший роль дирижера, заложил пальцы в рот и сопроводил маршевый, на два голоса, припев –
Мертвецы идут! Слышишь?Мертвецы поют! Слышишь?Скоро все умрут! Слышишь?Часы бьют: пей, бой, пей, бой, пей виски, бой,Пока смерть не взяла тебя с собой —жутким продолжительным свистом.)
Закончился концерт-экспромт не совсем пристойной сценой похорон. Покойника несли на руках, дьякон звероподобно выревывал какую-то кощунственную околесицу, колокола звонили, певчие голосили, близкие усопшего рыдали навзрыд, – казарма помирала от хохота. Потом построились на ужин, дружно ударили шаг и так грянули «Вы слышите – грохочут сапоги», что Юра Белов, новый наш замкомвзвода, только головой покачал:
– Вот хлопцы! Устали, замерзли – и поют!..
Даже тоска по дому преображалась в окружении этой бесшабашной вольницы – любовь к маме и бабушке, по-новому осознанная в разлуке; нежность к Молчушке, которая ожидала меня в Москве… Нежность, переносимая на товарищей.
Еще одно, душераздирающее, воспоминание. Когда нас перебрасывали из Тамбова в Гороховецкие лагеря – проездом через Москву, – весь дивизион погрузили в один плацкартный вагон, так что сидеть пришлось не только на полках, нижних и верхних, но и на полу (лежали лишь те, кто успел захватить багажные полки). Мы и сидели всю ночь, тесно прижатые друг к другу, и думали о Москве. Семь месяцев прошло – и каких! – с тех пор, как мы покинули ее, а впереди была неизвестность. Надолго ли задержимся? Удастся ли повидаться с близкими? Все разговоры только об этом. Фантастические планы… И вот, наутро, – Москва! Какое разочарование: два перегона на метро, с Павелецкого вокзала на Курский, и всего час до отправления горьковского поезда. Дом же – вот он, рядом! Нас же ждут здесь!.. Кое-кому удалось сбежать, несмотря на плотное комендантское оцепление, остальные выстроились в длинную очередь к двум телефонным будкам.
Это надо было видеть. Очередь стояла молчаливая, внешне спокойная. Не стучали в стекло, не торопили; каждый давил в себе нервное напряжение и невыносимое чувство безысходности. Делились друг с другом монетками. Кто не смог дозвониться сразу, выходил из будки и снова становился в хвост. Я отстоял очередь четыре раза: набирал номер нашей «вороньей слободки» – Б8-03-27, – но почему-то попадал не туда; догадался, наконец, позвонить Дементию и подошедшую к телефону Рену попросил сообщить маме, что я
А беглецы догнали нас через сутки, уже в Мулино. Выглядели они такими подавленными, что ясно было: не стоила овчинка выделки… Но эту молчаливую обреченную очередь на Курском вокзале – не забуду!
Ладно, в Тамбове большинство составляли москвичи, объединенные общей ностальгией. Ну а в Мулино-то, где нас, «тамбовских волков», разбросали по батареям (мы узнали потом, что это было сделано по рекомендации наученного горьким опытом тамбовского начальства), перемешали с ребятами, согнанными со всего Союза, и мы растворились среди них? (Впрочем, не так уж и растворились. Как где мятеж, бьют сержантов, кого-то волокут на губу или слышатся песни Третьего дивизиона, – там, значит, наши.)
Да, поначалу трудно сходились с новыми товарищами. Из-за горбушки хлеба, из-за кусочка сахара вспыхивали драки. Более чуждых друг другу людей невозможно себе представить. И вдруг! Наш замкомвзвода сержант Соколов задумал сделать из меня взводного писаря; я отказался. Он пригрозил, я стоял на своем. Тогда он отправил меня на кухню после отбоя. Наряд на кухне несли москвичи (не наши, не тамбовские), они сказали: «Еще чего! сержанту прислуживать! Да пошел он!.. Ничего не делай, садись и отдыхай…» Я все-таки принялся чистить картошку. Через некоторое время прибегает Сусликов, из нашего взвода:
– Пошли, Соколов тебя кличет.
– Нет уж, – говорю. – Он мне дал наряд, я его отработаю.
– Пошли, пошли, – зовет Сусликов, – а то ребята обозлившись, того гляди махаловка начнется…
Я побежал за ним и в темноте на плацу разглядел тесно сгрудившуюся группу: весь взвод стоял, окружив Соколова. Увидев меня, Саша Колесников гневно сказал ему:
– Отменяй наряд сейчас же!
– За дело – посылай, – добавил Ховрин, поднимая кулачище. – А будешь самодурничать – смотри!..
– Я лично пиздюлей не пожалею, – пообещал удалой Валерка Харченко.
С этого вечера началось мулинское товарищество, уступавшее тамбовскому разве что блеском фантазии, но оттого не менее стойкое.
Последний урок я получил в Калинине. Когда в батарее разведки затеяли отпраздновать Новый год, начальство согласилось командировать одного из нас в город – для закупки колбасы, печенья и т. п. Мы все сбросились по рублю. Настало время отбоя – посланный не возвращался. Время подошло к двенадцати – его нет и нет. Офицеры ходили черные. Он вернулся только утром – без денег и без продуктов. Оказывается, накупив водки, коньяка, закуси, он завалился со всем этим к знакомым девчонкам и с ними прогудел ночь. Его вина настолько была очевидна, что командование, прежде чем применять дисциплинарные меры, решило осудить беднягу на комсомольском собрании батареи.