Продавцы теней
Шрифт:
— Мне надо ехать сегодня… — сказал Эйсбар, лениво мешая ей завязывать узел на шароварах.
— Сегодня? — ахнула Ленни, мгновенно забыв обо всем, кроме съемок.
— Еду с Гессом. Я придумал такую ясную живописную композицию для финала, однако статистов потребуется около десяти тысяч. И они клянутся собрать столько народу. Будем снимать с Казанского собора или со шпиля Адмиралтейства. Помните, я все хотел задействовать наш с вами дирижабль, и вот… — Он уже опять тормошил Ленни, тянул к себе.
«Сегодня… сегодня… — стучало в голове у Ленни. — Да как же я успею собраться?
Вопросы рассыпались, потому что она вдруг испугалась, что он уедет, а она останется. Она кинулась целовать его глаза, волосы, плечи, губы, руки. Столько нежности, сколько она копила эти месяцы, столько нежности, чтобы самой в ней успокоиться, а его запутать!
Он подхватил ее на руки, тоже стал целовать. Они соединились плавно и тихо, он поддался ее сладкой исступленности, дал ей волю, а сам почти затих. Она управляла беззвучной негой, в которой он тонул, исчезал и, исчезнув совсем, потеряв телесность, почувствовал новую, другую свободу. И другую алчность — без границы заботы о теле, которое рядом. Он, казалось, был один с наслаждением, которое его вело, — и больше не было никого. Он опять мчался и дышал невидимой чернотой. Как, когда он успел перевернуть ее? Поставить на четвереньки?
— Эйсбар, мне больно! Прошу вас — тише! Очень больно… прошу… — кричала, шептала и вновь кричала Ленни в ужасе от происходящего морока и, проваливаясь в боль, с нетерпением ожидала от раздирающего падения новой власти.
Эйсбар пришел в себя, поднял ее, взял на руки, быстро зачмокал поцелуями все тело.
— Извини, извини. Но ты сама так далеко меня завела. Я так устал сегодня — это, знаешь ли, была тяжелая встреча, я сам провоцировал видения, которые плясали в кабинете Долгорукого. Да, провоцировал, иначе бы его не убедил. Поедем, съедим что-нибудь?
Ленни кивнула. Ее охватило дурное предчувствие. Да-да, поесть. Скорее. И, может быть, действительно в кипяток две капли коньяка. Сейчас почти четыре, а она рано утром — совершенная бессонница — съела один жареный кусочек хлеба. Вниз, в авто.
В авто они молчали. На душе у Ленни было смутно, темно, тягостно. Подташнивало. Колени были ватными. Как она сумеет выйти из машины? Происходило что-то, чему она не могла дать названия.
Эйсбар первым заговорил о делах. Немецкая камера… сразу можно использовать несколько объективов… Удивительно подвижный штатив… И еще…
— И, знаете, — в машине он снова вернулся к их обычному компанейско-отстраненному «вы», — я не буду брать того ассистента. Я думал о нем — у него совершенно самостоятельное видение. И он очень хорошо знает, как зафиксировать собственный мир, знает, где в него вход, выход, какая там топография. Мне не нужен такой ассистент. Мне нужен тот, кто будет видеть по моим законам. Вы еще не посылали ему телеграмму? Вот и хорошо. Не надо.
Он сидел, отвернувшись к открытому окну, выпуская в холодный воздух колечки дыма. Как хорошо, что он не смотрит на нее. Не видит ее окаменевшего лица с сухими глазами и губы, сжавшиеся в пергаментную
— Ну, что вы будете есть?
Она тоже раздвинула губы в улыбке:
— Что-нибудь горячее. А вы, вероятно, как всегда — мясо… с кровью?
Глава IX. В Ялте наступила весна
Ожогин был зол. Злость скрипела на зубах, дергала висок, звенела в горле. Он чувствовал себя как бегун, который привык всегда приходить первым и вдруг обнаружил, что стоит на обочине, а мимо — вперед, вперед, вперед! — несутся другие. Он бегал из конца в конец широкой каменной террасы, махал кулаком, тряс головой и время от времени отпускал крепкое словцо. Споткнулся о выступ между плитами, чуть не упал, выругался и взревел:
— Вася!
Чардынин, хоронившийся за дверной створкой, тут же выскочил и сунулся было к нему с успокоительными каплями. Ожогин на ходу оттолкнул его руку. Пузырек отлетел и разбился. Запахло валерианой.
— Вася, мерзавца с его бутербродом — под суд!
— Помилуй, Саша! Он-то тут при чем? Других отдавать надо.
— Ты прав. — Ожогин перевел дух. — Да вытрет кто-нибудь наконец эту валерьянку? Невозможно дышать!
Прибежала испуганная горничная с тряпкой. Барин обычно такой тихий, приветливый. И вот — на тебе! — гневается. А на что?
Чардынин же, подгоняя деваху, чтобы скорее орудовала тряпкой, улыбался в усы. Он был рад, что Ожогин наконец как следует разозлился. Несколько дней тот пребывал в настроении более чем мрачном. Не выходил из кабинета. Почти не разговаривал. Сидел в большом вольтеровском кресле, глядел, сдвинув брови, в пол. Жевал сигару. С лица не сходило сонное выражение.
Чардынин крадучись ходил мимо кабинета, заглядывал с тревогой в дверь. Все то же? Все то же. Чардынин знал: если Саша не разозлится, если проглотит обиду, смолчит, смирится, затихнет, то уж, верно, — навсегда. Не будет строительства. Не будет новой кинофабрики. Не будет фильмов о безудержных приключениях и безрассудных аферах. Ничего не будет, кроме тихой, уютной, безбедной жизни здесь, на ялтинской дачке, или в Москве, в городской квартире, жизни, полной печали, которая с годами станет привычкой и засосет с головой. И ему, Чардынину, ничего не останется, как принять эту жизнь — он уже понял, что Саша никуда его от себя не отпустит. Да он и сам не уйдет. При мысли об этой тихой уютной жизни его охватывала невыносимая тоска. Он начал придумывать, как бы подтолкнуть, вывести Ожогина из спячки. Но вот сегодня — слава богу! — прорвало.
Земли, которые Ожогин купил в Крыму во время войны, стоили по тем временам немереных денег. Да и сегодня он вздрагивал, вспоминая кучу бумажек, которые, судя по всему, канули в бездну и на которые можно было бы построить еще одну кинофабрику в Москве. Потерять эти земли означало потерять половину состояния. Дачки… Скворечники… Мерзавец-управляющий, конечно, ни при чем. Вася прав. А все-таки мерзавец! Но он-то! Он-то! Как он мог оказаться таким болваном! Дать себя облапошить! Себя!
— Вася! Где, черт возьми, бумаги? Купчая, Вася, купчая!