Продавец красок
Шрифт:
— Вовка-дурак Новый год проспал! Шпилька Новый год проспал!
Я тогда очень обиделся, что родители меня не взяли с собой. Мне было стыдно перед приятелями, которые уже повзрослели, приобщились к какому-то таинству, а я так и оставался маленьким ребенком. Я забился в угол комнаты, за елку. Обычно утром я находил под елкой подарки, которые в полночь клал туда Дед-мороз, но полночь уже прошла, а никаких подарков не было и в помине, и я подумал, что проспал и Деда-мороза, и подарки тоже. Я проплакал от обиды в холодном углу до прихода родителей. Вернулись домой, они так и не смогли утешить меня никакими уговорами и подарками.
Я
Я одновременно чувствую себя ежиком в тумане и кукольным Беликовым, который лег в свою кровать под полог и больше уже не вставал. Мне хочется забраться в футляр и отгородиться от внешнего мира. Косые полосы света проникают под неплотно прикрытые веки. Я слышу сквозь дрему перепалку подростков у подъезда, мне даже кажется, что в комнате чувствуется запах дыма от их сигарет. Откуда ни возьмись, в мои видения проникает чеховский Иван Иванович, «высокий худощавый старик, с длинными усами», курящий трубку, герой знаменитой трилогии Чехова. Рассказы, читанные много лет назад, в средней школе, разобранные по абзацам, затоптанные насмерть школьными сочинениями: «… свинцовые мерзости русской жизни…»
В седьмом классе Чехов стал моим личным врагом. Помню, проходили «Человека в футляре», и как раз накануне вечером мне дали «до завтра» повесть Стругацких, «Страну багровых туч». На уроке литературы училке вздумалось начать спрашивать с конца журнала. Спасительная по большей части третья от конца списка фамилия Шпильман (Щеглов и Яковлев стояли позади) на этот раз подвела: мне впервые в жизни закатили пару, и засветила вполне реальная тройка в четверти. Такого позора мои родители выдержать не могли, и после недолгих переговоров с русичкой, прозванной за пристрастие к красным блузкам и собранным в пучок волосам «редиской», мне было предложено сделать доклад по Чехову. Во искупление вины.
— Без обсуждений! — заявили мне, — а не то лишишься…
Чего именно я лишусь, мои предки не указали: то ли сами не знали в тот момент, что придумать, то ли хотели добиться максимального педагогического эффекта. Мне был выдан том собрания сочинений великого русского писателя, и гордая собой книжная полка стыдливо засверкала темным дуплом выдранного зуба. Я выучил практически наизусть содержание знаменитой трилогии: «Крыжовник», «Человек в футляре», «О любви», но этого оказалось маловато. Стояла зима шестьдесят девятого, когда еще свежа была память о событиях в Праге и Шестидневной войне. Я зачитал дома отрывок из последнего рассказа:
«…В деле поджигателей обвинили четырех евреев, признали шайку и, по-моему, совсем неосновательно…»
— Не надо акцентировать внимания на проходных эпизодах, — посоветовали мне. — Пойди в библиотеку, почитай статьи…
Я отправился
«…взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых…»
«…при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянию…»
«…счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча…»
Я принес заслуженую пятерку и был прощен за Стругацких. Моему новорожденному брату в тот день исполнялся месяц, и за чаем я решил щегольуть знанием классики:
— «…нет более тяжелого зрелища, как счастливое семейство, сидящее вокруг стола и пьющее чай.»
Мама выронила только что залитый кипятком заварочный чайник, и он точнехонько шлепнулся прямо на любимый папин стакан. Вскочить папа не успел, а когда инстинктивно попытался стряхнуть со штанов кипяток, ему в руку впился осколок стакана. Я не растерялся и добил ситуацию еще одной чеховской цитатой, широкой публике малоизвестной:
— «Женщина с самого сотворения мира считается существом вредным и злокачественным. Она стоит на таком низком уровне физического, нравственного и умственного развития, что…» — договорить мне не удалось, так как у папы осталась еще одна хорошо действующая рука, которой он отвесил мне замечательную оплеуху.
Опять где-то под домом в очередной раз воет автомобильная сирена, и я с ужасом узнаю в ней раненый голос гнедой. Я выныриваю из вязкого вялотекущего сна и со страшным грохотом лечу по лестнице вниз. Сейчас убью, думаю.
Показалось…
Сирена воет не под домом, а на улице. В Ленинграде, во дворе-колодце, где жила Инна, запросто могли убить, ткнуть пером ни за что ни про что. Я стою в темном колодце с серыми квадратами жалюзей посреди уездного города N. У нас в Израиле так просто не убивают — всегда есть за что. Под полы халата на босо тело начинает проникать зимний холод. Бросаю прощальный взгляд на гнедую, и пытаюсь открыть входную дверь — таки защелкнулась, подлая. Приходится звонить и поднимать с постели Инну.
— Что стряслось-то?
— Так, подумал, что в машину влезли.
— Не влезли?
— Нет, слава Богу.
— Тогда пошли, холодно, — Инна держит открытую дверь.
В лифте мы смотрим друг другу исключительно на босые ноги. Инна отправляется прямо в постель и залезает обратно под одеяло, а я выплескиваю в стакан остатки водки и сажусь в темноте в кресло. У меня нет другого желания, кроме как заснуть, я готов отдать за сон все что угодно. Русское народное средство превалирует в итоге над еврейской мнительностью, и я бреду в спальню «забыться сном».