Профессор желания
Шрифт:
— Лапочка, — говорит мой отец звенящим от горя голосом, — да его, наверное, давно уже там нет. Столько лет прошло.
— А мы посмотрим. А что, если он существует! — возбужденно говорит она мне. — О, Дэвид! Как мистер Кларк любил этот музей искусств! Каждое воскресенье он водил туда своих сыновей посмотреть картины, когда его дети, были еще маленькими.
Я повсюду сопровождаю их. Мы идем посмотреть знаменитые картины Рембрандта в Метрополитен-музее; поискать ресторанчик, в котором подают зеленые спагетти; навестить их самых старых и дорогих друзей, некоторых из которых я не видел больше пятнадцати лет, и которые целуют и тискают меня так, как будто я все еще ребенок, а потом, зная, что я профессор, задают мне серьезные вопросы о ситуации в мире. Мы идем, как раньше, в зоопарк и планетарий, и, в конце концов, совершаем паломничество к тому зданию, где она когда-то работала секретарем
Они спят на двуспальной кровати в спальне, а я лежу без сна, прикрывшись одеялом, в гостиной на софе. Моей мамы скоро не будет, вот что. И ее последним воспоминанием о ее единственном сыне будет воспоминание о его жалком существовании, без семьи. Последнее ее воспоминание будет об этом злосчастном лимоне! О, с каким отвращением и сожалением я вспоминаю цепочку своих ошибок — нет, одну привычную, периодически повторяющуюся ошибку, — которая сделала эти две комнаты моим домом. Вместо того, чтобы быть врагами, быть друг для друга идеальными врагами, почему Элен и я не могли направить всю эту энергию на то, чтобы отвечать требованиям друг друга, создать прочную семью? Неужели это тaк трудно было сделать таким волевым людям? Может быть, мне надо было сказать с самого начала: «Послушай, нам нужен ребенок»? Лежа здесь и прислушиваясь к тому, как дышит моя мама, которой скоро не будет, я стараюсь прийти к новому решению: я должен — я этого добьюсь — прекратить бесцельное и бессмысленное… и вдруг вспоминаю Элизабет, с ее медальоном и сломанной рукой в гипсе. Как приятно было бы с ней моему вдовствующему отцу, как он был бы ей рад! Но Элизабет у меня нет, а что я могу сделать для него без нее? Как он сможет жить там совсем один? Ну почему в жизни должны быть такие крайности: Элен и Бригитта с одной стороны и какой-то лимон — с другой?
Бегут бессонные минуты, скорее, тянутся. Мысли, которые приносят мне страдания, срастаются в одно нераспознаваемое бессмысленное слово, которое не дает мне жить. Чтобы освободиться от этого безжизненного рабства, я со злостью кручусь с бока на бок. Я чувствую, что наполовину вышел из-под наркоза; я снова чувствую клаустрофобию, находясь в комнате реанимации, которую я в последний раз видел в двенадцатилетнем возрасте, когда мне делали операцию аппендицита. Это происходит до тех пор, пока слово, наконец, не распадается на ряд букв, слева направо. Моя мама учит печатать меня на своем «Ремингтоне» в нашем отеле. Но теперь, когда я, наконец, понимаю происхождение этой цепочки букв, мне становится еще хуже. Как будто это все равно слово, такое слово, в неестественных слогах которого заключена вся боль ее не поддающейся описанию энергии и неистовой жизни. И моя собственная боль. Я вдруг вижу себя, ссорящегося с отцом по поводу эпитафии на ее надгробье. Мы толкаем друг друга на громадный камень. Я настаиваю на том, чтобы на этом камне под ее именем было вырезано ASDFGHJKL.
Я не могу уснуть. Интересно, может быть, я никогда больше не буду спать? Все мои мысли или примитивны, или безумны, и спустя какое-то время я уже не могу понять, какие из них какие. Мне хочется пойти в спальню и лечь с ними. Я мысленно представляю себе, как я это сделаю. Сначала я сяду на край кровати и тихонечко напомню им о том, как нам было когда-то хорошо, чтобы побороть их смущение. Вглядываюсь в их родные лица, в то, как они лежат, положив рядом головы на свежие наволочки, и смотрят на меня, натянув простыню до подбородков, я напомню им о том, как давно это было, когда мы лежали все вместе, уютно прижавшись друг к другу под одним одеялом. Кажется, это было в туристской палатке на берегу озера Лейк-Плэсид. Помните ту маленькую палатку? В каком году это было? В 1940? или 1941? И прав ли я, вспоминая, что папа заплатил тогда за ночь один доллар? Мама тогда решила, что будет хорошо, если я увижу в весенние каникулы Тысячу Островов и Ниагарский водопад. Именно туда мы и отправились на
Около полуночи раздается звонок в дверь. Я беру трубку внутреннего телефона и спрашиваю:
— Кто там?
— Водопроводчик, милый. Тебя не было раньше. Как течь? Не заделали еще?
Я не отвечаю. В гостиную выходит отец в халате.
— Кто-то из твоих знакомых? В. такой час?
— Один клоун, — говорю я, потому что звонок звонит теперь в ритме песенки «Побрит и подстрижен».
— Что там такое? — доносится голос мамы из спальни.
— Ничего, мам. Спи.
Я решил снова взять телефонную трубку.
— Прекрати сейчас же, или я позвоню в полицию.
— Позвони. Я ничего противозаконного не делаю, малыш. Почему бы тебе просто не впустить меня? Мне не просто плохо, мне очень плохо.
Мой отец, который теперь стоит около меня, слегка бледнеет.
— Пап, — говорю я. — В Нью-Йорке такое иногда случается. Ничего особенного.
— Он тебя знает?
— Нет.
— Тогда почему же он пришел сюда? И почему он так разговаривает?
Пауза. Потом снова звонок.
Раздраженный теперь до предела, я говорю:
— Потому что тот парень, который сдал мне квартиру — гомосексуалист, и, насколько я могу понять, это один из его дружков.
— Он еврей?
— Тот, у которого я снял? Да.
— Господи, — говорит мой отец, — что же случилось с этим парнем?
— Я думаю, что мне надо спуститься вниз.
— Одному?
— Все будет в порядке.
— Не будь сумасшедшим. Двое лучше, чем один. Я пойду с тобой.
— Папа, в этом нет необходимости.
Из спальни доносится голос мамы:
— Что там теперь?
— Ничего, — отвечает отец. — Звонок заклинило. Мы спустимся вниз и починим его.
— В такой час? — спрашивает она.
— Мы сейчас вернемся, — говорит ей отец. — Не вставай. — И шепчет мне: — У тебя есть какая-нибудь палка или бита, или что-то еще?
— Нет, нет…
— А что, если он вооружен? Ну, хотя бы зонт есть?
Звонки прекратились.
— Может быть, он ушел, — говорю я.
Отец прислушивается.
— Он ушел, — говорю я.
Но отец не собирается больше ложиться. Прикрывая дверь спальни, он шепчет маме: «Тшшш, все в порядке, спи», и садится напротив моей софы. Я слышу, как тяжело он дышит, собираясь начать разговор. Я не могу успокоиться. Оперевшись на подушку, я все жду, что вот-вот опять позвонит звонок.
— Ты не попал, — говорит он, прочищая горло, — в какую-нибудь историю, о которой бы хотел мне рассказать?..
— Что за глупости.
— Ты же уехал от нас, Дэви, когда тебе было семнадцать лет, ты мог попасть под любое влияние.
— Папа, я не попал ни под какое влияние.
— Я хочу задать тебе один вопрос. Прямой.
— Давай.
— Это не об Элен. Я никогда не спрашивал тебя об этом и сейчас не собираюсь. Я всегда относился к ней, как к невестке. И я, и мама, всегда с уважением…
— Да, это правда.
— Я держал язык за зубами. Мы не хотели настраивать ее против нас. Она ничего не может иметь против нас по сей день. Принимая все во внимание, я думаю, что мы вели себя безупречно. Я либерал, сын, а своими политическими взглядами больше, чем либерал. Ты знаешь, что в 1924 году я голосовал за кандидатуру Нормана Томаса на выборах в губернаторы? Первый проголосовал. А в 1948 году голосовал за Генри Уоллеса, что было, возможно, бессмысленном и ошибочным, но дело в том, что я был, наверное, единственным во всей стране владельцем отеля, который проголосовал за того, кого все называли коммунистом. Которым он не был. Но дело в том, что я никогда не был узколобым, никогда. Ты знаешь, а если нет, то должен знать. Так вот, если женщина шикса, это меня никогда не беспокоит. Эти женщины существуют и не исчезнут по той только причине, что так хочется еврейским родителям. И почему они должны? Я верю и в то, что все расы и религии должны жить в гармонии, и то, что ты женился не на еврейке, никогда не имело значения для твоей матери и меня. Я думаю, что мы заслужили за это похвалу. Но это не значит, что я должен терпеть то, что она делает. Если хочешь знать правду, за те три года, что ты был женат, я не спал спокойно ни одной ночи.