Проигравший. Тиберий
Шрифт:
— Камни и ветер, говорю я. Благородная Ливия просто о-бо-жает такие островки.
— При чем здесь Ливия? — вскрикнул Германик. — Если ты поссорился с ней и думаешь…
— Она мне и сообщила об этом.
— …и думаешь, что злословием… Как? Как ты сказал?
— Сказал, что было, трибун. Постарайся успокоиться, и я все расскажу. Я для этого и пришел к тебе. Собственно говоря — и как к трибуну тоже.
Германик, ничего не говоря, сжал губы и, привстав на ложе, впился взглядом в Постума. Тот тоже сел.
— Ты уезжаешь на войну, милый Германик. А я? Неужели тебе не приходило
Германик смутился. Слова Постума слишком походили на то, что о нем говорилось. Да и сам он порой подумывал о шурине в таком же роде, только благодушно, без злобы, как о любимом младшем братишке, который покапризничает, да и перестанет. А потом и вовсе возьмется за ум.
— Ливизм, мой дорогой Германик, ливизм, — Постум был серьезен, даже суров, — Ливия давно внушала всем, что я ненормальный. А внушать она умеет! Исподволь, намеками, лицемерно заботясь о моем будущем. А ненавидит меня с младенческих лет! Я это заметил уже давно! Помню — удивлялся, когда был еще маленьким: за что меня так не любит бабушка Ливия? И почему за меня никто не заступится? И только когда немного подрос — понял. Я — внук Августа, не связанный с Ливией кровным родством. Понимаешь, что это значит?
— Это значит, что ты — внук Августа.
— Но не внук Ливии, дорогой Германик! Подумай сам: мой брат Гай должен был наследовать Августу, тот сам назначил Гая своим преемником. Помнишь, как Ливия любила нашего Гая? Она понимает, что со смертью Августа лишится всего. Лишится власти! Погоди, трибун, не обвиняй меня в измене отечеству. Дай высказаться. Если бы Гай стал следующим императором, Ливии оставалось бы одно — удалиться в деревню и там командовать слугами. А что, если бы Гай поинтересовался: отчего умер наш отец, Марк Агриппа? И он бы узнал отчего, будь уверен. Я рассказал бы ему!
— И что бы ты ему рассказал? — спросил Германик. Он удивлялся себе: почему слушает крамольные речи, за которые говорящего положено арестовывать и подвергать допросу. Но от Постума, словно от жарко натопленной печки, исходила волна горячей убежденности, которой Германик, как человек открытой души, всегда склонен был доверять больше, чем словам.
— Сказал бы, что она отравила нашего отца. Не смотри на меня так, трибун. У меня есть доказательства тому, и есть свидетели. Я расспрашивал многих и многое узнал. И мой отец, и оба брата — все они умерли одинаково: яд, которым их отравили по приказу Ливии, был одним и тем же.
— Не могу поверить. Это чудовищное обвинение.
— Потому что я обвиняю чудовище. Послушай, Германик, у меня мало времени. Я хочу покинуть твой дом до того, как придут гости к тебе на обед. Послушай меня и не перебивай. Итак, меня отправляют в ссылку. И моя единственная надежда — ты. Я хочу, чтобы ты, Германик, не дал Ливии убить меня. Замолви словечко перед Августом… Хотя Ливия его здорово настроила против меня. Вот послушай. Позавчера она вызвала меня к себе. Я еще удивился: с чего бы это Ливии
Постум посмотрел на свою руку и сжал кулак, словно что-то желая раздавить. На руке сразу вздулись каменные мышцы.
— Но она не дура. Она сразу поняла, что Я готов придушить ее. Знаешь, Германик, что она сказала на это? Вот ее слова: если, мой милый, ты притронешься ко мне хоть пальцем, то сегодня же твоя мать Юлия будет разрезана на кусочки. И я ей поверил, потому что она очень убедительно сказала. Знаешь, Германик, — я так испугался за мать, что даже отскочил от Ливии подальше!
Постум разжал кулак и потер рукой лицо.
— Сейчас я думаю, что проявил непростительное малодушие, — медленно произнес он. — Стереть с лица земли эту гадину — за такое не жаль отдать и свою жизнь, и жизнь своих близких. Но мне стало очень жалко маму! — Он посмотрел на Германика глазами, полными слез.
Германик не в силах был вымолвить ни слова. Он только нервно мял край скатерти, не обращая внимания на то, что вино из наполненной чаши проливается на стол. Он вдруг вспомнил, какой ласковой и доброй была когда-то с ним Юлия. Она вообще была очень доброй и хорошей.
— О Германик! — простонал Постум, — Как бы я хотел сейчас отправиться с тобой хоть простым солдатом! Ты счастливый! Впрочем, я недолго прожил бы там. Смерть на войне выглядит вполне естественно.
Постум махнул рукой. Затем, будто вспомнив что-то более важное, чем своя судьба, сказал:
— Ты оставляешь Агриппину здесь. Ради всех богов, Германик, внуши ей, чтобы она держалась подальше от Ливии! И все время смотрела за твоими детьми. Лучше всего тебе было бы забрать их с собой…
— Там очень трудно. Голод, холод — они не выдержат, — сдавленным голосом произнес Германик. Он вдруг испугался.
— Да, конечно. Конечно. — Постум покачал головой удрученно. — Беда в том, что моя сестра — как и ты, впрочем, — слишком прямодушна и доверчива. Вы не сумеете разглядеть опасность, даже если она будет совсем рядом. Хотя, может быть, ваша доверчивость будет залогом того, что Ливия вас не тронет. Вы ей не опасны. А вот я — опасен, поэтому меня и убирают. Я Не стану сопротивляться этому, Германик. И буду жить на острове в ожидании лучших времен — наступят же они когда-нибудь! А единственный человек, который сможет меня оттуда вытащить, — это ты, Германик. Я буду вести себя тихо, а ты постарайся разобраться во всем. Если захочешь иметь доказательства тому, что я тебе сегодня рассказал, то запомни на всякий случай: у меня есть доверенный раб, зовут его Клемент — он все знает. Обратись к нему, и он тебе поможет во всем разобраться. Но сделай это в тайне от всех — особенно от жены.