Произведения
Шрифт:
СЦЕНА I
Бобырев (входит из внутренних комнат, потягиваясь). Фу! как устал! Только два месяца, как мы в Петербурге, а как много воды утекло: просто не узнаю ни себя, ни окружающих! Хорошо ли я сделал, что взбаламутился и бросил Семиозерск — вот вопрос, который часто приходит мне на мысль и который, надо сознаться, начал посещать меня довольно рано. С каждым днем Семиозерск кажется мне все более и более привлекательным, словно землею обетованного; и квартира моя тамошняя представляется, и приволье, и спокойствие… Да, там я был спокоен; я не должен был ежеминутно мучиться мыслью, как взглянет на меня Григорий Иваныч, что подумает обо мне Надежда Яковлевна, между тем как здесь все именно вертится на личных отношениях. Господи! одно искание места чего стоило! Как вспомнишь, просто вся кровь бросается в голову! Этих часовых простаиваний у дверей, этих явных вздохов и тайных проклятий, этих дружелюбных разговоров с курьерами и сторожами сколько было! (Вздрагивает.) Какой срам! какой срам! Кажется, и чиновники-то все указывают на тебя пальцами, как проходишь сквозь эти нравственные мытарства, кажется, нет того существа в мире, чье лицо так и не говорило бы тебе в глаза: срамец! срамец! срамец! Неужели я не довольно силен для этой жизни? неужели сила познается только в равнодушии, измеряется только крепостью лба? Как бы то ни было, но бывают минуты, когда меня просто томит страстное желание опять возвратиться к тому ничтожеству, из которого я попытался выйти. Чего я желал? чего я искал? Если спросить меня по совести,
Входит лакей.
Лакей (подавая письмо). Письмо, сударь, с городской почты.
Бобырев (берет письмо; не распечатывая его). Что, брат Иван, в Семиозерске лучше было?
Лакей. Не знаю-с, нам все одно где служить!
Бобырев. Экой ты, брат, чудак! Ведь у тебя там родные!
Лакей. Родные всякий при своем месте… тоже при службе находятся.
Бобырев. Так тебе не хочется назад, в Семиозерск?
Лакей смотрит на него с недоумением.
Ну, ступай себе!
Лакей уходит.
Какой он угрюмый, этот Иван! Черт его знает, никогда ему ничего не хочется! От кого бы, однако, это письмо? (Распечатывает и смотрит на подпись.) Ба! от Шалимова! что бы это значило? (Читает.) «Пишу к тебе, любезный Бобырев, не от своего единственно лица, но от лица тех немногих товарищей, которых убеждения остались еще не зараженными всеобщим растлением, господствующим в известных рядах современного общества». (Прерывает чтение.) Черт возьми, этот Шалимов, как он это так странно выражается… все у них какое-то растление да зараза на языке! Просто деловое направление — и все тут! (Продолжает.) «Не знаю, хорошо ли будет принято мое письмо, но, во всяком случае, полагаю, что ты настолько честен, чтоб не делиться им с твоими новыми товарищами и не издеваться над нашею первою и последнею попыткой. Несмотря на то что ты, приехав из Семиозерска, не счел нужным побывать ни у кого из нас, самый тот факт, что мы считаем возможным обратиться к тебе, уже достаточно показывает, что мы надеемся и что воспоминание о Бобыреве, которого мы знали в школе милым, честным и благородным малым, еще не изгладилось из нашей памяти. Итак, приступаю к делу прямо и откровенно. Мы думаем, любезный друг, что ты находишься на ложной дороге и что чем дальше пойдешь ты по ней вперед, тем труднее и невозможнее будет для тебя выход. Меняя свою провинциальную службу на петербургскую, ты не просто переехал из Семиозерска в Петербург, ты сделал поступок, ты изменил все направление твоей жизни. Не обольщай себя на этот счет, не думай, что ты остался там же, где был прежде, тем же, чем был прежде. Там, где ты был прежде, ты мог оставаться свободным, ты мог сохранить свои собственные убеждения. Провинциальная жизнь и даже служба терпят многое. Конечно, и там твое обоняние и слух не могли не быть поражены диссонансами довольно резкими, но тебе нужно было только на время зажимать нос и уши, чтобы освободиться от скучных призраков, а не постоянно притворяться глухим и слепым. Там ты ни к чему не обязывался, но даже мог быть полезен в частных случаях, потому что мог дать защиту угнетенному и оказать справедливость обиженному (извини, что, быть может, впадаю в сентиментальность); в крайнем же случае, ты уподоблялся работнику, который делает механически свое механическое дело и в то же время думает свою свободную, никем не стесняемую думу. Здесь, напротив того, ты встретился с системой, ты не только исполняешь (ты сам, по опыту, очень хорошо понимаешь, какой широкий смысл заключается в слове «исполнять» и как мало оно обязывает убеждения), но и выдумываешь, ты свою душу, свое сердце, ты все существо свое порабощаешь известному принципу, не свободно тобою избранному, но насильно тебе навязанному. Ты делаешься похож на бойкого рецензента, который нанимается к кулаку журналисту, чтоб иметь его мнения, исполнять его mots d’ordre [147] и преследовать его ненависти. Это очень любопытная и даже увлекательная по своей трудности гимнастика ума, но берегись ее: она может довести мысль до последних пределов распутства. Предаваясь ей, ты не только огадишь и развратишь свою мысль, но даже мало-помалу вовсе отучишься мыслить. Но, что всего важнее, эта гимнастика в практическом смысле не дает тех результатов, которых от нее ожидают. Друг, подумал ли ты, что надо быть Клаверовым (о котором ниже), чтоб извлечь из нее какие-нибудь выгоды? Подумал ли ты, что когда-нибудь может же прийти такая минута, когда и ум и сердце с отвращением отвернутся от того дела, за которое ты взялся, что может же выискаться такой случай, от которого тебя разорвет всего, прежде нежели ты решишься оказать свое обязательное содействие к благополучному исполнению гнусных предначертаний? Что ты предпримешь тогда? Если ты решишься — с какими глазами выйдешь ты на свет божий? Если не решишься — не думаешь ли ты, что тебя погладят по головке, не думаешь ли, что тебе скажут: cher Бобырев! у вас слишком беленькие ручки, чтоб мараться вместе с нами: пойдите, занимайтесь спокойно вашим беленьким делом! Подумал ли ты, что тут тоже есть своего рода система, и система эта заключается в
147
приказы.
Входит лакей.
Лакей. К вам Иван Михеич пришел.
Бобырев. О, черт возьми!
СЦЕНА II
Бобырев и Свистиков.
Бобырев. Что вы, Иван Михеич?
Свистиков. Да что-с, посидеть пришел-с.
Бобырев несколько времени рассеянно смотрит ему в глаза.
Да вы здоровы ли, Николай Дмитрич?
Бобырев. Нет. я ничего… я думаю о том, что вас и не слыхать было, как вы пришли!
Свистиков. А я по черненькой-с. Чем людей-то беспокоить, так я по черненькой-с.
Бобырев. Зачем по черненькой? Вы бы звонили, да шибче бы… Слыхали ли вы, например, как Клаверов и Набойкин звонят?
Свистиков. Помилуйте, Николай Дмитрич, они ведь особы, а мы что такое?
Бобырев. Ну нет, это вы говорите вздор, Иван Михеич! Для меня особа тот, кого я сам почитаю особой, а Клаверов, например, для меня — мерзавец!
Свистиков. Христос с вами, Николай Дмитрич! вам как будто не по себе!
Бобырев. Да, мне не по себе… мне очень не по себе! Да, я ему докажу, что он мерзавец, и докажу не далее как сегодня же, если он пожалует сюда!
Свистиков. Упаси бог-с! ведь они, пожалуй, рассердятся! Нет, вы не делайте этого, Николай Дмитрии!
Бобырев. Сделаю, Иван Михеич!
Свистиков. Так я лучше уйду-с! (Берется за шапку.)
Бобырев. Нет, уж это аттанде — не пущу! (Удерживает его за борты сюртука.) Мы с вами, Иван Михеич, выпьем! Жена-то у меня по театрам да по маскарадам жуирует, ну, а мы с вами здесь выпьем! Вы по хересам?
Свистиков. Хереса как-то основательнее, Николай Дмитрич! Хорошо тоже коньяк, ну да уж это будет, может быть, слишком основательно… Я, конечно, не об себе это, Николай Дмитрич, потому что я от вина только потею-с… испариной оно из меня выходит-с!
Бобырев. Ну, так мы хересов велим подать. Эй, Иван!
Входит лакей.
Бутылку хересу нам сюда! (Свистикову.) Стаканов, что ли?
Свистиков. Да что уж лицемерить, Николай Дмитрич!
Бобырев. И два стакана.
Лакей уходит и тотчас же возвращается с подносом, на котором бутылка и два стакана. Бобырев наливает.
Так вы говорите, что в вас вино производит только испарину?
Свистиков (пьет). Вино действует на меня постепенностью, Николай Дмитрич. Я, знаете, думаю, что у меня внутренности с самого начала обожжены-с, так оно там словно в печке-с.
Бобырев (пьет). Ну да, понимается. Раз навсегда, значит, обожгли, так потом и заботиться не об чем!
Свистиков. Ну так-с, так-с. Это вы именно угадали-с!
Бобырев. Ну, а как вы думаете, Иван Михеич, ведь Клаверов-то подлец?
Свистиков. Да что вы, Христос с вами! как же они могут быть подлецами! Так разве… накапают где-нибудь… А впрочем, нечем этакие-то разговоры вести, я уж лучше вам расскажу, какое со мной было в Холопове происшествие!
Бобырев (пьет). Ну, рассказывайте ваше происшествие!
Свистиков. Был я в ту пору еще молод и служил в казенной палате писцом. Жалованьишко наше маленькое, пить-есть хочется, следовательно, пробавлялись мы больше каждый своим промыслом. У меня промысел был за охотой ходить; болот, знаете, вокруг Холопова пропасть, ну и ходишь, бывало, в свободные дни, похлопываешь да похлопываешь себе бекасиков, а потом и несешь на базар продавать. Хорошо. Только вот однажды идем мы с товарищем ранним утром по бережку реки, а на дорожку у нас было уж заложено… против простуды-с! Идем мы, это, и видим, что, в саженях этак в шестидесяти, сидит на воде страшенное стадо диких уток, выстроились этак в ниточку рядком и преспокойно себе делают утренний туалет-с! Да вам, может быть, скучны мои глупые речи, Николай Дмитрич?
Бобырев (рассеянно). Да, происшествие действительно странное!
Свистиков. Помилуйте, какое же это еще происшествие! происшествие-то будет впереди-с! Вот я и говорю товарищу-то: «Погоди, говорю, Хвостиков, я штуку сделаю!» А сам себе на уме думаю: чем нам по-пустому-то заряды тратить, прицелюсь-ко я в крайнюю, да как выстрелить-то, и проведу ружьем-то по всем, чтобы всю стаю, значит, одним зарядом ухлопать! (Показывает.) Ну-с, сказано — сделано. Лег я этак на живот и начал полозть; подполз, знаете, в самую меру, прицелился… паф! Только как загагайкают вдруг мои утки, да как взлетят всем собором, так я даже караул с перепугу закричал! Представьте себе, какая шельмовская штука тут вышла: так-таки ни одной и не убил! Так-таки все до одной и улетели! А расчет с пьяных-то глаз, кажется, верный был!