Произведения
Шрифт:
Комната постепенно наполняется всяким народом.
Православные! видите вы этого аспида? (Указывает на Фурначева.) Знайте: он вор и предатель, он старика моего мертвенького ограбил! Вот и ключ от сундука поддельный у него сделан…
СЦЕНА IX
Те же и Настасья Ивановна.
Настасья Ивановна (вбегает в дезабилье). Ах, батюшки! да папенька-то, никак, скончался!
Прокофий Иваныч. Приказал долго жить, сестрица…
Настасья Ивановна. Кому же, кому наследство-то досталось?
Прокофий Иваныч. Мне, сударыня.
Настасья Ивановна. Ну, так я и знала, что этому сиволапу все достанется… Да вы-то чего ж смотрели, Анна Петровна? Вы тоже, верно, с ним заодно!
Лобастов. Нет,
Прокофий Иваныч. Ты говоришь: сиволап, сестрица! Оно конечно, руки у меня не бог знает какие чистые, а ты вот послушай теперича, кто муженек-то твой! (Тащит ее за руку на авансцену к Фурначеву.) Хорош! А ты знаешь ли, что он отца твоего мертвого ограбил?
Настасья Ивановна. Ах, господи… страм какой!
Фурначев. Господи! твори волю свою! (Подымает глаза к небу.)
Прокофий Иваныч. Нет, да ты только представь себе, Семен Семеныч, кабы тебе штука-то твоя удалась! Вот стоял бы ты теперь в уголку смирнехонько, переминался бы с ножки на ножку да утешался бы, на нас глядя, как мы тутотка убиваемся… Черт ты этакой, ч-ч-е-ерт! Трофим Северьяныч! плюнь, сударь, ему в глаза!
Праздников приближается с полною готовностью.
Лобастов. Да перестань ты, Прокофий Иваныч! (Удерживает Праздникова, готового выполнить полученное приказание.)
Прокофий Иваныч. Ну, ин будет с тебя! Я зла не помню! Анна Петровна! принеси бумажки да чернильный снаряд сюда!
Живоедова уходит.
Лобастов. Что ты еще хочешь делать?
Прокофий Иваныч. А мы вот заставим этого подлеца расписаться… Ведь он, пожалуй, тяжбу завтра заведет…
Живоедова приносит бумагу и чернила.
(К Фурначеву.) Вот я как об тебе понимаю: или ты распишись, или я сейчас за полицией пошлю…
Лобастов (Фурначеву). Покорись, сударь!
Настасья Ивановна (мужу). Говорила я тебе, меньше об добродетели распространяйся — вот и вышло по-моему.
Прокофий Иваныч. Пиши!
Фурначеву приносят стул, он садится и пишет.
«Я, нижепоименованный, дал сию подписку добровольно и непринужденно»… а ведь ты бы нас так и съел тут!.. пиши!.. «добровольно и непринужденно в том, что в ночи с двадцать восьмого на двадцать девятое марта ограбил я, посредством фальшивого ключа, достояние тестя моего, Ивана Прокофьича Пазухина, находившегося уже в мертвенном состоянии, в каковом гнусном поступке будучи достаточно изобличен, приношу искреннее в том раскаянье и обещаюсь впредь таковых не замышлять»… Теперь подписывайся… Свидетели! подмахните и вы!
Лобастов и прочие поочередно подходят и подписываются.
Ну, теперь все в порядке!.. Вон отсюда! Православные! расступитесь! дайте дорогу вору и грабителю, статскому советнику господину Фурначеву!
Все расступаются, Семен Семеныч и Настасья Ивановна уходят.
СЦЕНА X
Te же, кроме Фурначевых.
Живоедова. Что ж, сударь! сделай же ты какое-нибудь распоряжение… прикажи своим слугам нового господина величать!
Прокофий Иваныч. Позвать сюда Мавру Григорьевну и Василису Парфентьевну… чтоб всё тамотка бросили и сюда бежали! (Обращается к присутствующим.) Эй, вы! слушайте! теперича тятенька скончался, и я теперича всему законный наследник! (Бьет по билетам, лежащим на столе.) Все это мое! (Разводит руками.) И это мое, и это мое — все мое!
Живоедова (в сторону). Господи! вот как ожесточился человек!
Прокофий Иваныч. Да, да, все мое! Трофим Северьяныч!
Праздников подходит, шатаясь.
Вставай ты завтра чуть свет и катай прямо к каменосечцу! чтобы через неделю памятник был, да такой, чтобы в нос бросилось… с колоннами!
Живновский. Уж позвольте мне, Прокофий Иваныч, надпись сочинить…
Прокофий Иваныч. Сочиняй, братец! да ты смотри, изобрази там добродетели всякие, да и что в надворные, мол, советники представлен был… А теперь пойдем, отдадим честь покойнику!
Живновский (к публике). Господа! представление кончилось! Добродетель… тьфу бишь! порок наказан, а добродетель… да где ж тут
Занавес опускается.
ЯШЕНЬКА
Повесть
I
Яков Федорович Агамонов, с которым я намерен познакомить читателя, живет в собственной своей усадьбе, Агамоновке, вместе с маменькой своей, Натальей Павловной. Во сколько энергична и мужественна натура Натальи Павловны, во столько же мягок и женствен Яков Федорович. Даже усы как-то плохо растут у него над губою, как будто сознавая, что им место не здесь, а над тонкой и несколько резко очерченной губою Натальи Павловны. Хотя именьице, состоящее из двухсот душ, принадлежит собственно Якову Федоровичу, но его не слышно и не видно ни в доме, ни в поле, ни по деревне, а напротив того, повсюду раздается звонкий и несколько грубоватый голос Натальи Павловны. Быть может, по этому-то самому, Яков Федорович, несмотря на свои двадцать пять лет, продолжает быть известным в околотке под детским именем Яшеньки.
Вообще, в Яшеньке есть что-то странное, недоконченное. Сероватый цвет лица, тусклые и как бы изумленные глаза грязно-голубого цвета, осененные белыми ресницами, и светлорусые, почти белые волосы сообщают его физиономии тот характер безличности, который так же болезненно действует на нервного человека, как вид ползущего червяка или пробежавшей мыши. И жесты и речь его отличаются безукоризненною рассудительностью, которая, однако ж, близко граничит с тупостью. В словах его нет ни грамматических ошибок, ни бессмыслицы, которая иногда бывает необходимым следствием желания блеснуть остроумием или красноречием; он говорит вообще правильно и складно, но эта правильность возбуждает тошноту, а складность приводит в отчаяние. Тем не менее, так как Яшенька единственное дитя Натальи Павловны, то весьма естественно, что она не слышит в нем души, и не только не замечает его маленьких недостатков, но даже полагает, что они составляют украшение ее семейной жизни.
С самого детства Яшенька оказывал чрезвычайную склонность к благонравию и кротости, и хотя не имел быстрых и выспренних способностей, но был всегда прилежен и выучивал задаваемые уроки с большим старанием. В гимназии, куда он был помещен, впрочем, довольно поздно, Яшенька пользовался любовью учителей, а в особенности воспитателей, которые, как известно, в ребенке всего более ценят благонравие и душевную невинность. Он охотно в рекреационное время играл в лошадки с своими маленькими товарищами, но делал это не как сорвиголова, а просто потому, что, по мнению его и по мнению воспитателей, такое занятие вполне соответствует его нежному возрасту. Но еще охотнее предавался чтению детских книг, которых содержание как раз совпадало с складом его ума. Особенно любил он те повести и сказочки, в которых девочки и мальчики, любящие своих родителей, награждаются лакомыми блюдами. Жизнь представлялась его воображению не иначе, как рядом благонравных поступков с прямым их последствием — яблоками, конфектами и пряниками. В этом маленьком мире, который создавала его фантазия, все было гладко, тихо и благонравно. Маша и Петя звали родителей своих не иначе, как «милый папенька» или «милая маменька»; в день ангела они неупустительно писали к ним поздравительные письма; в свободное от уроков время, вместо того чтоб резвиться, рассуждали о прелести добродетели и гнусности порока и т. д. Слог этих писем и рассуждений сильно поразил его мыслящую способность своею необыкновенною текучестью. Он нередко, хотя и с большим усилием, вытверживал их наизусть и все свое самолюбие ставил в том, чтобы хоть когда-нибудь, хоть со временем, достигнуть возможности выражаться с подобною же рассудительностью и плавностью. И надобно отдать ему полную справедливость: он не только достиг этой цели, но даже перешел за пределы ее, потому что остался ребенком не формально только, как большая часть героев детских повестей, а действительно, всею внутреннею своею стороною.