Произведения
Шрифт:
…Мама осталась в обиде на меня за ту поездку. Что не отыскала я памятника родному нашему шестьсот тринадцатому. Не поусердствовала, значит, не расстаралась, у людей как следует не поспрошала. Кто ж это поверит, чтобы целый полк затерялся — как в воду канул? Да ещё — полк-то какой! Самый наилучший. Я обещала маме, что обязательно будет такой памятник. И что поеду я к нему. Поклониться от всех наших. Надо только чуток подождать… Мама не дождалась. А я всё ещё жду. Жду, когда родная цифра появится пусть не на пышном монументе — хоть на фанерке, прибитой к берёзке. Там, где наш 613-ый принял свой первый и последний бой. Жду весточки об этом. Но её всё нет. Впрочем,
Кукла
Мудрец изрёк: "Человек, не имевший счастливого детства, неполноценный". На то и мудрецы, чтобы изрекать истину. Уж они-то не ошибаются. Следовательно, я вот — особь воистину неполноценная. Быть ущербной мне предначертано судьбой сызмальства, бессрочно и бесспорно. Ибо у меня вообще детства как такового не было. То есть возраст, обозначаемый этим словом, я, конечно же, прожила. Но как-то не по-настоящему, вроде понарошку. Не было в нём главного, что и отличает детство от любого другого жизненного периода: легкомысленной беспечности, взбалмошных игр, милых глупостей, несуразных никчёмных игрушек. Да чего там — у меня, девчонки, никогда не было даже хоть какой-нибудь куклы… Впрочем, вот тут не верьте мне до конца. Была у меня кукла, была. Однажды. Несколько минут. Но это — целая история…
Уже ближе к концу войны в нашем битком набитом, многоликом, разноголосом коммунальном доме вдруг освободилась комната. Большая, угловая, светлая, ещё недавно густо заселённая. Призванный на фронт вчерашний десятиклассник Колька погиб ещё в дороге. Его мать — тётя Сима, уже получившая похоронки на мужа и младшего братишку, жившего с ними, оставаться одна на свете не пожелала и быстренько отправилась следом.
В освободившуюся комнату вселили эвакуированных: трёх взрослых сестёр с одной девчонкой — Валькой. Вначале сестёр было только двое: старшая — тётя Марина, мать Вальки, и средняя — Вера. Младшая же — Лена по дороге в эвакуацию где-то поотстала и явилась позже, примерно через полгода.
Больше всех новым жильцам радовалась я. Валька оказалась моей ровесницей. Заполучить свою ровню по соседству — большая удача. Теперь мамины ночные дежурства в госпитале чаще всего я проводила у новых соседей, и каждый раз это было для меня настоящим праздником. Сама-то Валька оказалась подружкой совсем неинтересной. Неулыбчивая, неразговорчивая, вечно о чём-то размышляющая, она, казалось, постоянно готовится сказать что-то важное, подыскивает слова, да так и не находит. И смотрит на всех жалобно, будто извиняясь. Нет, с ней было попросту скучно, и не она вовсе притягивала меня. Вот мать её — совсем другое дело. Говорливой-то она тоже не была и весёлостью не отличалась, в этом они с дочерью — явно родня. Но умела она другое. Когда мы ложились, Валька неизменно приказывала: "Ну, мама, рассказывай!" И тётя Марина начинала какую-нибудь из своих сказок.
Странные то были сказки. Часто ночуя по разным домам, я наслушалась их всяких. Тёти-Маринины были самые диковинные. Хотя как раз диковинного-то в них и не имелось: ни волшебников и колдунов, ни ведьм и леших, ни королей и принцесс. Были там вроде обыкновенные люди, даже девчонки и мальчишки — такие, как я, Валька, наши соседи. Но как не совпадали они с нами! И дело вовсе не в том, что зачастую были иначе одеты — в какие-то неведомые нам сюртуки, камзолы, кринолины, украшенные таинственными галунами, фестонами, шлейфами. Нет, не в этом. Дело в том, что даже голые или в вечно неизменных лохмотьях, они не совпадали с нами категорически. Некие графы, дворецкие, скитальцы, изгнанники, отверженные — они,
Многие из этих слов я слышала впервые и по большей части не понимала. Но они завораживали меня и неодолимо притягивали. Я как подарка ждала очередного маминого ночного дежурства и жадно слушала сказки тёти Марины. Она брала их в книгах, которые приносила с работы — из библиотеки. Что такое библиотека, я не знала. Но это точно был какой-то другой мир, который населяли совсем-совсем особые люди. Даже если они были по виду похожи на нас, то часто поступали странно, против всяких правил, удивляя и озадачивая.
Ну что, спрашивается, заставило тщедушного, слабосильного, к тому же больного Тёму идти тёмной ночью мимо кладбища, где — он знал — бродят покойники, а потом лезть в глубокий вонючий сгнивший колодец, чтобы вытащить кем-то сброшенную туда беспородную ничейную собачонку Жучку? Зачем ему это было нужно?
Почему весёлый пьяница-хохол бросается в бушующее море, чтобы спасти тонущего маленького негритёнка Максимку? А потом отдаёт тому всё: накопленные в долгом плавании деньги, свою бесценную бесшабашную свободу и любовь, в которую до того совсем не верил. И даже пить перестаёт, чтобы стать Максимке настоящим отцом.
Зачем слепой маленький Петрусь, имеющий всё и любимый всеми, — зачем он до обмороков изводит себя, сидя за роялем, пытаясь заставить музыку рассказать ему про мир, которого не видит? А после той же самой музыкой рассказывает людям о том, чего они, зрячие, в этом мире не разглядели.
Как мог сын судьи Валёк подружиться с детьми того, кого его отец когда-то судил? Зачем он тайно ходит к старой часовне, в развалинах которой живут его друзья? И как посмел принести туда умирающей маленькой Марусе куклу своей сестры? А главное — почему суровый отец-судья не наказал сына за это, а приласкал, чего он никогда до того не делал?
Однако с куклой ярче и прочнее у меня была связана другая тети-Маринина сказка. Её Валькина мама брала из толстой обшарпанной книги — не библиотечной, а собственной. Я даже радовалась, когда очередной библиотечной почему-то не оказывалось и тётя Марина брала в руки ту — тяжёлую, растрёпанную, без картинок. Книга уже сама знала, что нам из неё надо, и обычно сразу распахивалась на нужной странице. Я подтягивала коленки к самому подбородку, глубоко вдыхала, крепко зажмуривалась и замирала. Историю маленькой девочки со странным именем Козетта я знала почти наизусть. И всё же каждый раз слушала её с жутью в начале и восторгом — в конце.
Зажмуренными глазами я отчётливо видела бедную, плохо одетую, всеми обижаемую сироту. Как трёт она затоптанные полы, моет грязные башмаки хозяев и постояльцев, носит из далёкого ручья воду и поит лошадей. А потом ест объедки и, не раздеваясь, ложится спать на тряпьё в холодном тёмном коридоре, под лестницей. И засыпая, снова видит чудо, мимо которого проходит каждый день: освещённую витрину с огромной куклой в розовом платье, со стеклянными глазами и настоящими золотистыми волосами. Надо признаться, я тайно завидовала Козетте: она хоть видела то сказочное диво, мне же не довелось и этого. Всякий раз я тихонько плакала — одновременно от жалости к Козетте и к себе.