Произведения
Шрифт:
На станцию нас с мамой он не взял: было запрещено приказом. Соседка же наша — Валентина, как-то исхитрившаяся пронырнуть туда, рассказывала: отправка прошла без заминки, эшелон отошёл вовремя, а она долго махала вслед — за себя и за нас…
Шестьсот тринадцатый впервые был расколот надвое: на тех, кто в форме, и кто — без. До этого у нас всех была неделимая судьба. Мы кочевали по земле единым табором. Знали общую пищу — воинский паёк. Взрослые имели одно место работы — "часть". Отцы там неустанно воевали. Матери им помогали в этом. В части для них дело находилось: госпиталь, столовая, прачечная, свой магазин,
Мы, ребятишки, вообще об иной жизни и не подозревали. Война с детства окружала нас, была делом обыденным и заурядным. На полигоне, рядом с нашим военным городком, вечно бабахало, громыхало, скрежетало, стрекотало. Это было совершенно естественно и даже обязательно. Как, к примеру, для деревенских наших ровесников — крик петухов и мычание коров. Вместо погремушек мы играли отстрелянными гильзами.
Слова: "бой", "стрельбы", "окопы" мы узнавали одновременно со словами: "мама" и "папа". Мама стряпала вареники на старой мишени, залепив дырочки от пуль тестом. По вечерам, сквозь сон, я ощущала колючую щёку отца и чуяла родной запах — смесь пота, пороха и гари. Отец всегда пах войной. Война, всю жизнь окружавшая нас, была по-свойски знакомой и даже домашней.
Она оскалила клыки и стала страшной, вдруг отделившись от нас, откатившись в какую-то неведомую даль. Чудовищно переродившись, она усердно заработала своими кровожадными ненасытными челюстями.
…В шкафу, в старом отцовском планшете, хранится у нас с мамой вся наша "военная почта": четыре рыжих, ломких, обахромившихся по углам открытки. Их нам отец прислал с дороги на фронт. Мелко исписанные карандашом, короткие, бодрые, почти весёлые. В них отец, смешно путая украинские и русские слова, сообщает, что едут они нормально, что кормят их хорошо, что все бойцы у него — молодцы, его не подводят. Пишет, что скоро вот они доберутся до фронта и зададут жару этой проклятой немчуре. Велит маме беречь себя, мне же — слушаться её, сильно не шалить. А ещё — чтобы мы тут очень не расстраивались. Потому что война закончится быстро, он скоро вернётся к нам, и снова мы будем как всегда вместе.
Четыре открытки с дороги на фронт. Мы храним их больше полувека. Ни открыток, ни писем с самого фронта мы не храним. Потому что их не было. Ни нам, ни нашим соседям.
Шестьсот тринадцатый замолк разом. Будто, как в той присказке, воды в рот набрал. Кое-кому из соседей ещё приходили редкие письма. Но все они оказывались тоже с дороги. Просто почему-то припозднились, задержались в пути. Наши матери по сто раз на день посылали нас по городку в разведку: нет ли кому каких вестей. Вестей всё не было.
А спустя месяц, будто задвижку где открыли: хлынули "казённые бумаги". Слава Богу, не самые страшные — не похоронки, а странные, маловразумительные: мол, такой-то "пропал без вести". Самым ненавистным для нас человеком стала Мария-почтарь — кроткое бессловесное существо с виноватыми овечьими глазами и вечной своей чёрной брезентовой сумкой на плече. Уж как принялась она таскать к нам в городок полные сумки этих самых "казёнок", так и остановиться уж не могла. Одинаковые, заполненные одним чётким красивым, как из прописи, почерком. С одной и той же устрашающе-невнятной фразой: "без вести".
Матери наши, долгой своей суровой приармейской
Вести пришли откуда сроду не ждали — с Урала. Да лучше бы они не приходили! Подал голос Никола Афросин. Нацарапал на мятом клочке несусветные каракули. Понятное дело: писал-то левой. А правой у него теперь тю-тю, будто никогда и не было. И так-то в его писанине ничегошечки почти не понять, так ещё, почитай, половина строчек старательно замалёвана чёрным. "Цензура!" — догадался кто-то.
Расшифровывали Николино послание сообща. Замалёванное пытались просветить лампой. Разобрали не всё. Но главное поняли. Шестьсот тринадцатый разбит в первом же бою. Подчистую! Остался, кажется, вот только он один, однорукий. Сейчас — на Урале, в госпитале…
Однако Никола ошибся. Потихоньку-помаленьку начали подавать голоса и ещё кое-кто. Из других госпиталей. Совсем немного их, но нашлись. Письма от них приходили маловразумительные, сплошь заляпанные чёрным. В некоторых так и вовсе, считай, только здравствования да приветы оставлены.
Прояснилось всё, только когда стали возвращаться из госпиталей увечные. Все рассказывали одно.
— Мы же и до фронта доехать не успели. И не ждали фрица там вовсе. По карте-то он ещё во-он только где должон бы быть…
— "По карте"! Карту ту сволочь штабная рисовала. А немец — он в ту карту не глядел. Он, где захотел, там и поджидал нас. Да подготовился к встрече как след…
— 22 июля было, аккурат месяц от начала войны. Под Смоленском. Станция, значит, Дурово. Вот там он и выскочил, как чёрт из-за печи. Да и жа-ахнул!
— Только вы не думайте, бабоньки, что мужики ваши сдрейфили, хвосты поджали. Н-нет! Уж мы др-рались! И себя не берегли. И всё — по уму, как следует. Пушечки наши мигом выставили, наводка — по всей форме… Д-да… А что толку?!
— Ну, извели мы ту малость, что с нами была, а дальше?! Где, спрашивается, боеприпасы? Где?! Ну, впереди который состав — его, может, немец от нас отрезал — это ладно. А который за нами-то шёл — где? За нами ведь немца-то не было. К какой-такой матери он делся?!
— Ы-ы-ы! — подпив, по-собачьи выл Никола. — С-суки! Г-гады продажные! Тр-русы! Шкуру свою спасали! А нас оставили ни с чем! Голые мы были, понимаете вы?! Немец нас, как траву косой, резал, У него-то — всё, а у нас? А мы? С финками! На огонь!.. У-у-у! Жизнь положу, а найду с-сук! Пер-редушу всех собственными руками!