Произведения
Шрифт:
Однако слёзы мои быстро высыхали. В тот момент, когда в жуткий снежно-холодный и непроглядно-тёмный вечер ведро с водой в озябших руках Козетты вдруг становилось невесомым — его подхватывала сильная и добрая рука незнакомца. А потом, потом наступала минута торжества и восторга. Распахивалась дверь, и спрятавшаяся от злых хозяев Козетта видела вошедшего незнакомца с куклой (той самой куклой!) в руках. Он подавал это чудо в розовом платье ей и говорил: "Возьми, она твоя!" Не веря, что это не сон, Козетта робко протягивала из-под стола свои худые грязные ручонки, нерешительно принимала куклу и крепко прижимала к себе. А таинственный незнакомец брал девочку за руку и уводил навсегда
Нет, в нашем городке такой куклы не было. Иначе мы бы об этом обязательно знали. Но была о ней легенда, которая бродила по домам и странным образом меняла свой исток, всплёскивая то там, то тут. Изменчивыми в ней были имена и место действия. Суть же оставалась незыблемой. Итак, Иван с Заречной (или Степан с Набережной, или Егор с Партизанской) возвращался домой с фронта по ранению в ногу (или в руку, или в голову). Вёз он домой из дальних неродных краёв своей дочке (или сестрёнке, или, случалось, даже молодой невесте) диковинную куклу (по описаниям — близняшку той, Козеттиной). А в том же вагоне ехала с матерью (или с бабушкой, или со старшей сестрой) слепая девочка. Имена и адреса были разными, а вот слепая девочка присутствовала неизменно. Не выдерживал солдат (или сержант, или лейтенант) и отдавал чудо-куклу той несчастной.
Так ни одна сказочная дива до нашего далёкого от фронта, маленького сибирского городка и не доехала. Жила только легенда о ней. Но нас она устраивала и очень грела. Это, выходит, куда уже дошли наши доблестные земляки — аж до тех неведомых земель, где водятся такие вот невиданные цацки! А раз уж дошли, значит всё — скоро и войне конец. И поедут они домой все-все, а не только списанные по ранению. А что не довёз Иван (или Степан, или Егор) эту красотку до дому — так и ладно, чего там. Мы-то к таким не приучены и без них проживём, а вот девочке той слепой хоть какая-то отрада. В общем, правильно поступил наш земляк, справедливо, по-доброму!
… Тётя Марина и Валька жили по сути вдвоём. Лена всё не приезжала, напоминала о себе лишь письмами. Вера же наведывалась изредка. Была она геологом и основную часть жизни проводила в каких-то неведомых нам экспедициях. Отсутствовала подолгу, так что дома уж начинали её забывать. Потом, бывало, нагрянет вдруг — обветренная, загорелая, в непривычных тогда для женщины брюках, сапогах, фуражке. "Гаврош наш явился!" — любовно говорила тётя Марина и велела нам с Валькой не шуметь, пока Вера спит. А спать та могла сутки и даже больше. Потом вставала, шла в баню, переодевалась в платье и ждала своих "бродяг". Когда те вваливались бесшабашной толпой, Вера встречала их так, будто не видела сто лет, не бродяжила вместе месяцами и не с ними рассталась всего лишь позавчера. Они усаживались в углу на половик и начинали свой очередной "сабантуйчик". Немножко пили (обычно делили на всех бутылку), много говорили, смеялись и пели под гитару. Лучше всех играла тётя Марина. Они с Верой были и главными певунами. Но всякий раз сильно досадовали, что нет с ними третьей их сестры, и обещали, что настоящее пение будет, когда та приедет.
Лена приехала спустя полгода и совсем не так, как мне представлялось. Не было ни радостной встречи, ни шумного весёлого праздника по этому поводу, ни даже обещанных песен втроём перед "бродягами". С её появлением их "сабантуйчики" вообще прекратились. В большой солнечно-улыбчивой комнате соседей зависла тревога. Она неудержимо сгущалась и грозила близкой бедой. Тётя Марина ходила, вжав голову в плечи, будто в ожидании удара. Несколько раз я видела, как она тайно плачет. Однажды слышала трудно и больно брошенное ею в сторону Лены незнакомое мне
Оказалась младшая сестра совсем не в породу своих старших. Те — крупные, широколицые, смуглые, чуть схожие с жителями здешних мест — хакасами. А эта — хрупкая, кукольно-изящная, бледнолицая. Что у неё было большим, так это глаза, неуёмная грива смоляных, чуть волнистых волос да ещё — живот, который с каждой неделей становился всё больше. По моим понятиям, она была настоящей красавицей, сродни киноартисткам с открыток, которые мы с Валькой собирали. Если бы только не этот нелепый живот да не лютый беспощадный кашель, изводивший и её, и окружающих. Валька говорила, что ещё совсем недавно у Лены вообще его не было. Однако в это не верилось. Так намертво укоренившийся в ней, так свирепо пожирающий её, он мог быть только извечным. Откуда-то возникло и неотвязно пристало к ней нередкое в те времена и страшное слово "туберкулёз".
По весне случайным залётным птенчиком явился в мир крохотулечный, вроде игрушечный Славик — сын Лены. Сама она, постройневшая, побледневшая и ещё больше похорошевшая, теперь с кровати вставала, только чтобы сходить в больницу на какие-то "поддувания". Не имея сил поднять Славика на руки, она безотрывно, вроде с изумлением и страхом разглядывала его, силясь что-то понять. Он же, задумчивый, нахмуренный, похожий на маленького старичка, держался молодцом — плачем-криком никого не донимал. Только очень скоро, будто передразнивая мать, принялся негромко, совсем по-стариковски кхыкать. Потом же разохотился, вошёл во вкус, стараясь от матери не отставать. И как-то в разгар лета, перестаравшись, видно, надорвался и замолчал. Насовсем. Его снесли на кладбище в ящичке из-под спичек, который принесла из магазина, где работала уборщицей, соседка с нижнего этажа Анна Николаевна. Лена же после этого перестала вставать вообще и в самом начале осени вовсе переселилась к своему Славику.
За всеми этими событиями как-то упустили момент, когда начала кашлять Валька. Спохватившись, перестали выпускать её на улицу и уложили в постель. У неё постоянно держалась температура, и она всё время зябла. На неё поверх одеяла наваливали всякие зимние вещи. Вдобавок ко всему каждый день из поликлиники приходила медсестра и ставила бедной Вальке больнючие уколы. Когда тётя Марина была на работе, чтобы Валька вовсе не заскучала одна, к ней приходила я и рассказывала тёти-Маринины сказки. Чаще всего — про Козетту и её чудо-куклу. Именно она, эта сказка, стала первопричиной другой сказочной истории, уже моей, личной.
…Иногда по воскресеньям из деревни приходила к нам Марфа — мачеха моего отчима. И хотя с дедом — отцом дяди Мити они давно уже не жили, мама принимала её как родню, угощала и старалась всячески ублажить. И она, и дед топали пешком больше десятка километров, конечно же, не чтобы попроведать нас. Спешили они на городской наш базар — кое-что там продать, а чего-то и подкупить. К нам же шли после отдохнуть перед обратной дорогой и поесть. С каких-то пор мачеха отчима стала для меня чуть ли не главной моей роднёй. Каждое воскресенье я ждала, как Нового года, потому что может придти Марфа.
Не имея своих детей, но вырастив четверых чужих, она, должно быть, не израсходовала до конца заложенный в неё запас материнства и всюду искала, на кого бы его обрушить. В первый свой приход к нам она вынула из какого-то заветного места иголку с ниткой, внимательно оглядела мою одёжку и, не найдя на ней дыр, которые можно было бы зашить, кажется, осталась недовольна.
— Ладно, неси свою куклу! — приказала мне Марфа.
— А у меня нет, — честно призналась я.
— Совсем? — не поверила она.