Проклятие обреченных
Шрифт:
Дядя Леня был высокий, чернобородый, так похожий на отца, которого Ада и не помнила совсем, но ведь на то была у нее фотокарточка – маленькая, выцветшая, с белым уголком! Отец на снимке очень молодой и очень серьезный, а дядя Леня все время смеялся, показывал чудесные белые зубы. Он приехал облаченный в невероятную какую-то доху, купленную специально для этого вояжа, и все равно мерз, поводил широкими плечами, потирал руки.
– Елки-палки, как вы здесь жили-то?
Аде очень понравилось прошедшее время в этой фразе. «Жили» – значит больше жить не будут. Значит, дядя Леня все же заберет их к себе. Если он это сделает, значит богатый. Конечно богатый, ведь только билет на поезд стоит целую кучу денег, не говоря уж о самолете! А если богатый, то
В порядке развлечения Ада научила дядюшку смешному и неприличному стишку:
Себя от холода страхуя,Купил доху я на меху я,Купив доху, дал маху я…Доха не греет ни…Дядя Леня долго и невесело смеялся, и гладил ее по голове своей большой рукой, и сказал, подняв ее за подбородок:
– Как ты похожа на Костю, как похожа!
Она и без него знала, что похожа на отца, хотя у нее не было ни пышной бороды, ни рук размером со снеговую лопату. Но просторный белый лоб, но тонкий нос с горбинкой, но нежная и презрительная складка ярко-розового рта! Ничего не было в ней от матери, по крайней мере, сама Ада полагала так. Мать казалась ей очень некрасивой, она забыла, какой та была до случая, обезобразившего ее. Низкорослая, испитая, с плоским лицом, с бесформенным шрамом на левой щеке, чем она могла привлечь отца? Но если бы глупая девчонка дала себе труд присмотреться, она поняла бы, что в ней слилась кровь двух древних народов, что от матери ей достались прекрасные черные волосы, прямые и блестящие, да высокие скулы, и, главное, раскосые темные глаза. Но Ада помнила только, что когда-то давно ее мать умела очень красиво смеяться, так, как смеются беспечные и открытые люди, но этот смех давно затих и больше не звучал. Никогда.
Клавдия, надо сказать, тоже обрадовалась появлению родственника, как-то подтянулась, даже помолодела. В день, когда получили телеграмму, она не выпила ни капли хотя Ада видела: в холодильнике стояла нетронутая чекушка. Стала суетиться по хозяйству, в мгновение ока прибрала их захламленную квартиру, слетала на рынок, едва не сутки простояла у плиты… Белую скатерть и часть посуды пришлось одолжить у соседей, потрясенных таким перевоплощением Клавки-пьянчужки, но в день приезда дорогого гостя стол был накрыт как полагается: готовить-то мать умела, из самых непритязательных продуктов стряпала такие блюда – пальчики оближешь! Дядя Леня ел, и восхищался, и сетовал на то, что сам-то он готовить не умеет, вот и приходится столоваться по кафе, по ресторанам, и смерть как соскучился он по домашней кухне!
– Такого давно не едал. Заберу вас к себе, будете хозяйничать, – пригрозил он улыбаясь.
Мать улыбнулась в ответ, но ответила с достоинством:
– Мне, Леонид Львович, поздно уж по чужим углам мыкаться. Вот девчонку жалко. Куда ей деваться? Пропадет около меня. Кабы ей…
– Не чужой я вам, – напомнил дядя Леня. – И Ада мне племянница. А без матери ей рано оставаться.
И то правда…
Адочке показалось, будто что-то большее было сказано между ними в эту минуту. Дядя Леня словно просил прощения за что-то, а мать, поупрямившись, простила. В любом случае она приняла предложенную помощь, согласилась на перемену в их общей судьбе, да и попробовала бы не согласиться! Это Леонид Львович считает, что Аде нужна мать, а на самом деле она ей нужна, как безногому самокат, Ада привыкла сама о себе заботиться и теперь с удовольствием согласилась бы не делить внимание и заботу дяди ни с кем, даже с матерью!
На другой день Ада повела дядю Леню в краеведческий музей – ему хотелось посмотреть резную кость. Они долго бродили по пустым залам, рассматривали в скупо подсвеченных витринах всякую дребедень. Где они проходили, там на пыльном паркете оставались протоптанные дорожки. Заспанные смотрительницы, в пуховых шалях, меховых тапочках, провожали парочку взглядами – в музей ходили редко, только во время
Ада скучала, судорожная зевота сводила ей челюсти, в ушах тикало от тишины. Она с большим удовольствием сходила бы в местный торговый центр, там было интереснее и уж всяко многолюднее. Но если дядюшке нравится – надо терпеть. В последнем, самом дальнем зале пыль лежала особенно толстым слоем. Дядя Леня загляделся на чучело полярной совы, стеклянные глаза птицы тускло отсвечивали янтарем. Ада склонилась над витриной и внезапно ее словно толкнуло что-то.
На позеленевшем от времени, когда-то черном бархате лежал нож. Широкий нож с тусклым плоским лезвием, с рукояткой из моржового клыка. Птицы на рукояти застыли в вечном полете – никогда не добраться им до виднеющихся вдали, в наивной перспективе изображенных горных вершин.
Она протянула руку, и пальцы ее легко прошли сквозь мутное стекло. Кончики пальцев ощутили – костяная рукоятка была теплой, почти горячей, словно ее только что сжимала чья-то ладонь. Сердце у Ады заколотилось радостно, и тогда она взяла нож, и сунула в карман, и тут же у нее захолодел затылок – ей показалось, что со спины на нее смотрят пристальные, тусклым янтарным светом налитые, беспристрастные глаза.
«Что я делаю? Надо положить его на место, кто-то видел меня и сейчас ухватит за руку», – с ужасом сообразила она и потянула нож из широкого кармана своего свитера-анорака. Но положить украденное на место ей не удалось – толстое стекло не пустило ее руку внутрь витрины. Ада видела отпечаток ножа на черном, в прозелень бархате, видела узенькую бумажную ленточку, на ней были написаны какие-то слова, но нож оставался у нее в руке, и его пришлось снова спрятать в карман.
– Пойдем, детка.
Дядя Леня стоял рядом с ней, она не слышала, как он подошел.
– Почему у тебя такие холодные руки? И ты дрожишь. Озябла? Пойдем скорее.
Она дрожала, пока они спускались по широкой лестнице, трепетала под сонными взглядами смотрительниц, тряслась, пока натягивала в гардеробе свое пальтецо, лязгала зубами, когда дядя Леня вздумал задержаться у лотка с сувенирами! Но все прошло благополучно, Аду не задержали, не остановили, не схватили за рукав. Она вышла из музея, ощущая тяжесть ножа в кармане анорака. От ее шагов нож подрагивал, смещался, и кончик его, проткнув тонкую ткань майки, дотронулся до ее живота – нежным, почти влюбленным касанием.
А Клавдия в тот день осталась одна и не удержалась, потребила-таки дежурившую в холодильнике четвертинку, и отлакировала ее остатками красного вина, вчера подававшегося к обеду! Так что, когда они вернулись из турпохода, мать была пьяней пьяного и несла свою обычную чушь – сначала принялась упрекать кого-то за свою неудавшуюся жизнь, потом заплакала хмельными слезами и на десерт запела – подперев голову руками, тупо глядя в замызганную уже скатерть, завела один из тех гортанных древних напевов, что певала когда-то ее мать, а до нее – ее мать…
Ада обычно в такие минуты с матерью не церемонилась, гнала ее спать, иной раз поддавая острым кулачком в бок, но при дяде Лене делать это было нельзя, да к тому же он слушал пение матери, он правда его слушал, и лицо у него было сосредоточенное, грустное и просветленное, как у дурачка.
«Тоже пыльным мешком из-за угла ушибленный», – сообразила Адочка, и от души у нее отлегло, она-то опасалась, что из-за выходки матери дядя Леня передумает забирать их с собой в Москву. Только он все равно не передумал, а даже как бы утвердился в своем желании. У Ады мелькнула мысль: вдруг он влюбился в мать? Когда она причешется, наденет единственную свою приличную блузку и повернется необожженной стороной лица – она еще, пожалуй, ничего… Но при мысли об этом Ада вдруг почувствовала такое стеснение в груди, что испугалась: вдруг у нее сердечный приступ? Мать, бывало, хваталась за сердце с похмелья, жаловалась на боль и жжение… Но это была ревность, обычная, только очень сильная, особенно сильная потому, что Ада знала – мать не любит дядю Леню.