Пропасть глубиною в жизнь
Шрифт:
Конечно же, причина его сиротства долгое время не давала ему покоя, но бабка, еще при жизни, так и не смогла внятно растолковать ему эту причину. По крохам собранная Шнуром темная история, связанная с отсутствием у него родителей, имела несколько совершенно разных версий, впрочем, заканчивавшихся одним и тем же печальным финалом. Рождением его в местах, не столь отдаленных, где и отбывали наказание люди, давшие ему жизнь, а затем и их смертью там же. Причем смертью с интервалом во всего лишь в несколько дней, хотя отбывали они наказание в совершенно разных
Финал этот, впрочем, дал старт. Старт жизни Шнура не в тюремных стенах, а в доме бабки, которая, как ни старалась, так и смогла сделать эту жизнь мало-мальски счастливой. Да и как? После шестидесяти государство преподнесло женщине, весь свой век тяжело трудившейся в поле, потерявшей мужа в тридцать седьмом, пережившей войну на оккупированной территории, подачку в виде мизерной пенсии, а судьба к тому времени в прямом смысле согнула труженицу так, что разогнуться до смерти она уже не смогла. И то хорошо: пусть и недоедали, но с голоду не пухли.
С ранних лет внук, в силу своего сиротского существования, подвергался унижениям и оскорблениям со стороны других детей, особенно в школе. Долговязый, худой, болезненный, Шнур, собственно, вначале названный Шнурком за сутулость, безобидность, терпеливость, молчаливость, вместе взятые, долгое время молча сносил удары судьбы и не решался ответить обидчикам. Но однажды, когда ему вот-вот должно было стукнуть тринадцать, его терпение лопнуло. И он ответил. Да так ответил, что обидчик его около двух месяцев пролежал в больнице с несколькими переломами, полученными от ударов арматурой, а сам виновник нанесенных травм загремел на год в колонию для несовершеннолетних.
Само собой, при разбирательстве мало кто обратил внимание на то, что агрессия у Шнурка, словно гнойный нарыв, копилась долгие годы, полные обид, унижений и насмешек, что была она ни чем иным, как внезапно пробудившимся обыкновенным чувством собственного достоинства, что всякое терпение когда-нибудь да заканчивается. Шнурок на подобной философии внимания не заострял, а к бабке, лишь час от часу глубоко вздыхавшей да вытиравшей платком глаза, нос и губы, особо никто и не прислушивался.
Зато, вернувшись через год домой, Шнурок стал Шнуром, да и то не для всех, а для избранных. Например, Гури. С его возвращением исчезли и нападки на него. Скорее всего, даже не потому, что в его биографии появился криминальный опыт, а потому что в селе уже знали, что на насмешки и издевательства можно получить ответ. Пусть не самый достойный, пусть подловатый, пусть исподтишка, но ответ, после которого придется подождать, пока сломанные кости обратно срастутся.
Жизнь и воспитание, вернее, перевоспитание в колонии каким-то странным образом подействовали на Шнура. Стремление жить честно, к коему призывали воспитатели и надзиратели, очень быстро отступило перед другим воспитанием, гласившим, что в этой стране честно нормальных денег не заработаешь, да и авторитет,
Вот так и окрепла дружба Шнура и Гури, основанная на, в общем-то, схожих ценностях. Вот так и полетели дни, месяцы, годы беззаботной, а потому вполне нормальной, по их мнению, жизни.
И теперь вот в эту самую дружбу, в эту самую жизнь, словно клин в дубовое полено, все глубже и глубже впивается и впивается какой-то чужак. Да мало того, что впивается, начинает потихоньку разрывать полено на две части. Разрывать бесцеремонно, нагло, можно сказать, по-живому, вроде и не замечая Шнура.
«Да кто он такой, этот Амбал? – иногда подтачивал сознание Шнура червь обиды. – Я даже не знаю, откуда он взялся, где живет, даже как его зовут по-настоящему».
Однако обида подступала и отступала, и Шнур снова возвращался к мысли, что, в общем-то, то, что поручалось ему, когда они шли на «дело», все-таки делать было попроще и не так рискованно, как Гуре и особенно Амбалу. Именно это обстоятельство Шнура вполне устраивало и останавливало, когда ему вдруг очень хотелось справедливости в отношениях с приятелями.
– Короче, Гуря. Ружье нужно достать тихо. Рисковать, конечно, не надо, – продолжал Амбал, уже не отвлекаясь и четко видя порядок дальнейших действий.
– Не боись, – самоуверенно ответил Гуря. – Я уже даже знаю, где ружьецо возьму, – он замешкался. – Только как же с ним? Оно же длинное?
Амбал засмеялся:
– Обрез сделать сможешь?
– А-а-а-а! – хлопнул Гуря себя по лбу. – Понял! Дошло на третьи сутки.
– Ну вот и отлично.
Все замолчали: вроде, тема исчерпана. Однако Шнур, пытаясь быть равноправным членом обсуждения и хоть как-то подняться в глазах главаря, вдруг громко выпалил:
– А у меня граната есть!
Амбал удивленно посмотрел на него. Шнур заметался, соображая, не сморозил ли какую-нибудь очередную глупость, и намереваясь получше объяснить свое предложение. Вроде как оправдываясь, он добавил:
– Она, правда, не настоящая. Я ее еще в школе когда-то спер и на чердаке спрятал.
Вожак, все еще не стерев с лица удивление, молча смотрел на него. Он думал, видимо, что-то рассчитывал, что еще больше привело в замешательство Шнура, выдавшего последний, но, на его взгляд, решающий аргумент:
– Ну и что, что не настоящая: для острастки всегда сгодится. Я только сейчас о ней и вспомнил.
Амбал так же внезапно вышел из раздумий, как и вошел в них, улыбнулся и, довольно чувствительно тыкнув крепким пальцем Шнуру в грудь, произнес:
– Вот это хорошее… рацпредложение. Покажешь.
Они готовились к нападению на кафе больше месяца: с одной стороны, пытаясь выверить каждое свое действие, с другой – ожидая прихода весны, когда растает снег, по которому, понятное дело, далеко не убежишь.