Прощание
Шрифт:
С комиссаром я уже не разговаривал. Порешил: вернемся в лагерь, продолжим. Про жизнь калякать – целой жизни не хватит! Да комиссар Емельянов и не был настроен на разговоры: шагал озабоченный. Все озабочены. Я тоже. Операция предстоит, стычка, бой. Будет стрельба – будет и кровь. Кого не минует пуля? Про то я всегда думаю перед боем. Их уже немало на моей памяти, память – как иссеченная, как в отметинах от каждого боя. Память что, сердце б не болело. Хотя они связаны, если одно обливается кровью, то и с другим так же. А Лобода заладил: отец Аполлинарий. Какой я тебе отец, какой я поп? Чего ты к человеку привязываешься? Ежель желаешь знать, не тянет в бой. Не трус, а просто не тянет. Ну, я стреляю, в меня стреляют. Убить могут ненароком… Конечно, Лобода желал бы про все знать, кто и как думает. Выкуси, про меня не узнаешь. Воевать буду и воевал уже, но не завлекает, да. И вообще в армию я шел неохотно. Призывники радуются:
На маршах не отстаю: ходок, охотник, хаживал с двустволкой на зайцев да уток, где те денечки? Было: отстоял смену в мастерских метеэсовских – и привет, слесарь Будыкин отчаливает на охоту. Добычливый был, не хвалюсь… А на марше я даже спать исхитрялся. На ходу. Ну, не спать, так дремать, вполглаза, чтоб не споткнуться и не завалиться. А то Лобода, который корчит из себя, заест или просмеет. Привяжется! Не будь войны, я б после службы воротился на Курщину, опять бы в слесаря. Теперь же, с войной, все это может не состояться.
Думал про это и когда мы лежали в канаве, в засаде. А объявились германцы – начисто забыл, думал только, как бой сложится, как я буду действовать. Но перед боем еще раз отвлекся на постороннее, подумал: «Кто вас звал на нашу землю? Зачем пришли? Сидели б в своей Германии. А развязали войну, убиваете, и вас убивают». Донельзя не хотелось стрелять в них, тварей поганых. А приходилось! Я нажимал на спусковой крючок, бил короткими очередями по повозочным, как приказывал командир отряда. Германцы падали – от моих ли пуль, от других ли. Отстреливались. Автомат я упер в кочку, но казалось, что вся его тяжесть пришлась на мою левую ладонь и давит на нее, давит. Вообще оружие всегда мне кажется тяжелым. Даже наган, который я отдал лейтенанту Скворцову. Наган, понятно, не мой, подобрал в поле, а винтовки в бою лишился: осколком заклинило затвор. Не люблю таскать оружие, но куда же денешься, ежель ты военный? Военный – воюй. Стреляй. А то самого убьют. Правда, и так может случиться: хоть стреляешь, все равно убьют. Пуля – дура, не разбирает.
Тут застрочил пулемет. Крупнокалиберный. Пули жик-жик. Уже после сообразил, что ползу к пулемету. После того, как выбрался из канавы! Думаю: «Подберусь к пулемету и достану очередью ли, гранатой. Пускай Лобода увидит, кто я есть». Дальше думаю: «Да не заради Лободы рискую, а к общей пользе. Не утихомирь пулемет – наших покосит». И ползу. Но пулемет, подавиться ему своим свинцом, как врежет очередь перед моим носом, и еще. Чудом не полоснуло, а в следующий момент я сковырнулся в яму, на голову Лободе. Тоже полз к пулемету и тоже спасался в яме. А пулемет стегает по яме, не дает нам высунуться. Лобода нервничает, переживает, что вижу его нерешительность. Да я и сам не решался вылезти, здесь же прошьет очередью, кому это нужно? И мне не было стыдно, что не вылезаю из ямы. А неприятно было – из-за соседства Лободы. Стыдно мне стало после боя, когда узнал: Коля Пантелеев гранатой подорвал пулемет. Почему он, а не я? Высунулся б из ямы – погиб бы без пользы? Головой соображаю: правильно, что зазря не погиб. Сердцем же чувствую: в бою беречь себя – не победишь.
Покуда подбирали трофеи, налаживали повозки и приводили в норму битюгов, я присматривался к Пантелееву. Коля как Коля: высокий, белобрысый, с проплешиной, младший сержант на третьем годе службы, хвалят – краснеет, аж веснушки пропадают, словом, какой был, такой остался. А хвалили его и командир отряда, и комиссар, и другие, даже Лобода что-то бормотнул одобрительное. Я тоже одобряю, но помалкиваю. У меня привычка – перемолчать. Вот ежель вообще, про жизнь покалякать – изволь, всегда пожалуйста. Но без конкретностей… В этом бою убило у нас одного. Санитаром был. Не успел никому оказать помощь, как очередью окрестило. Да никому и не нужна была помощь: раненых не было, а самого убило наповал. Вот и спрашивал я себя: уничтожь ты или Лобода пулемет раньше, может, и не досталась бы очередь нашему санитару? А ежель мне б досталась? Заторопился бы, замельтешился – и схлопотал бы пулю? А?
Я шел то вместе с Игорем Петровичем, то в середине группы, то в хвосте. Это оттого, что хотелось быть везде. Смешно? Наивно? Да как сказать. Если на посторонний, поверхностный взгляд, наверное, наивно и смешно, а если заглянуть вглубь, в суть, то и не смешно: я политработник, я комиссар, я нужен везде. Разорваться, конечно, нельзя, всюду не поспеешь, но потребность эта во мне неистребима – быть со всеми людьми и с каждым человеком. Шел я, шел, и росло беспокойство: как пройдет операция, не будет ли у нас потерь? Если не в этом бою, так в других, их еще предстоит немало, потери неизбежно будут, убитые будут и раненые.
В чем я уверен, так это в том, что долг свой мы выполним. Как выполнили его на границе, в июньских боях. Родимый девяносто восьмой, пограничный, Любомльский! Отряд сражался насмерть и нынче где-то сражается. А я буду сражаться здесь. Хотя душой и там, с отрядом, с девяносто восьмым, пограничным, Любомльским! Не скрою: подрастерялся я, оставшись после июня один, блуждаючи по лесам. Сник как-то. Чувствовал себя покинутым и виноватым. Чем провинился? Тем, что не воевал, теряя драгоценное время. Спасибо, набрел на Игоря Петровича и его группу. Важно, чтоб человек был в себе уверен. Я и с Аполлинарием Будыкиным, с Полей, как его зовет Пантелеев, беседовал потому, что показалось: не уверен человек, что-то его гнетет. Хотя разговор был абстрактный – вообще о порядочности и подлости, вообще о вере и недоверии, – мне думается, он был полезен Будыкину. Да и мне. Любой разговор – штука обоюдная. Ну с Полей мы еще потолкуем.
После июня бой этот мог показаться пустяковым. Ну, взяли в оборот немецкий обоз. Ну, перебили ездовых, автоматчиков. Ну, уничтожили пулеметный расчет – и Лобода пополз, и Будыкин, и Пантелеев. Всё проделали быстро, но пустяком этот бой все-таки не назовешь. Потому, что убит человек. Имею в виду не врагов – их положили вдоволь, – а своего, партизана. Силен был, крепок, хромал только, одна нога короче другой. Пришли фашисты – он в лес, в партизаны. Нам объяснял, застенчиво улыбаясь: «В армию не брали, вы хоть возьмите. Деваться некуда. Воевать надо». Я глядел на залитое кровью лицо Красюка, когда мы понесли тело на плащ-палатке к повозке, и мне было страшно. Как будто не нагляделся на такое в июне. Но и на границе было страшно. Не в бою страшно, а когда смотрел на убитых товарищей. Наши приобретения – повозки с битюгами, наши потери – красивый и сильный хлопец Харитон Красюк… И вот мы положили завернутого в плащ-палатку Красюка в немецкую повозку, немецкие лошади стронули с места. Зарывать Красюка в землю мы будем дома, в партизанском лагере. Скрипели колеса, всхрапывали лошади, устало, с хрипотцой дышали люди, и среди их дыхания словно различалось дыхание Красюка. Скорей не дыхание – вздохи. Вздыхал, конечно, не мертвый Красюк, а живой Емельянов. И как не вздохнуть о загубленной молодой жизни? Не могу к этому привыкнуть.. И никогда, видимо, не привыкну.
В лагере, перед похоронами Харитона Красюка, мы разговорились с Игорем Петровичем, и он признался:
– Знаешь, Константин Иванович, я тоже никак не могу привыкнуть, каждая смерть потрясает. А смерть Красюка – первая в отряде…
Но не последняя, подумал Скворцов. Ведь боевые операции надо расширять, делать более серьезными и масштабными. Нападение на отдельные машины и обозы – это хорошо, но этого мало. Надо атаковать армейские склады, комендатуры, штабы, минировать шоссейные и железные дороги, устраивать диверсии и в городе, вступать в бой с подразделениями оккупантов и их приспешников. Со временем это будет. Когда отряд окрепнет. То время недалеко.
24
«Гражданским лицам к железной дороге не приближаться! Расстрел!»
Надпись на щитах по-русски, по-украински, по-немецки. Щиты эти установлены вдоль полотна на голых местах, – лес возле железной дороги вырублен. Чтоб можно было заметить партизан, если они будут подбираться к полотну. А если и заметишь, у них же в руках не цветочки, а пулеметы да автоматы. Для кого по-русски и по-украински – понятно. А по-немецки? И это понятно: любой немец может на месте пристрелить любого цивильного. Был случай: проезжали на автомашинах фуражиры и повстречались с крестьянской подводой. Не их забота – охранять железную дорогу, но надпись на щитах им известна, и вот сволокли с подводы. Дядьки объяснили: едут на поле, клялись, читать не умеют, неграмотные. Немцы их не слушали, поставили в ряд и расстреляли. И поехали за своим фуражом. А те дядьки, как потом установлено было, в самом деле не знали грамоты. Зато после этого случая крестьяне остерегались подъезжать к железной дороге. Враз поумнели! Да так и надо учить собачье отродье. Другой разговор, что и немцы – те же псы, только сильные, зубастые. Их тоже жалеть не приходится. Партизаны дают им перцу: склад сожгли, разгромили комендатуру, взорвали мост, а то – пустили эшелон под откос. Говорят, в лесах действуют три или четыре партизанских отряда, немцы их называют бандами. Кисло немцам! Но и нам не сладко вообще-то…